Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 12



Она пошла в туалет, а Пётр слез с кровати и подошёл к зеркалу. Он крепко-крепко зажмурился, голубое сияние ударило в глаза, и Пётр, гневно взмахнув кулаком, разбил зеркало. Вернулась Кислицкая и уставилась на осколки.

– Ну убирай теперь. – Она сложила руки на груди, стала вся серьёзная. – Будешь ремонт оплачивать.

Пётр хмыкнул. На балконе взял совок с веником. Антонина смотрела, как он сгребает веником осколки и вдруг повторила:

– Вы, мужики, неприспособленны к жизни.

7

Лерочка Балабанова всё же решила пойти на свадьбу Ивана Коновальцева и Марии Джус. Ею двигала странная совокупность желаний – то ли исправить прошлое, то ли переубедить настоящее, то ли окончательно со всем порвать. А может, просто-напросто, что-то до сих пор не угасло в её душе.

Хотя был вариант, который нравился Лере больше всего – совершить подлость. Правда, она не до конца была уверена, что у неё получится. Она сомневалась в своей нахрапистости, боялась выставить себя полной идиоткой и надеялась, что на свадьбе будет достаточное количество шампанского, чтобы либо не думать обо всём этом, либо заявиться на сцену полноценной гадюкой. Выглядело последнее весьма заманчиво, тем более, что Иван достался не ей, а какой-то посредственной девке с буржуйской фамилией.

В своей жизни Лера стремилась делать только то, что в кайф, а в кайф ей было быть полезной. В Союзе Коновальцев поручил ей, помимо обзвона перед мероприятиями, вести группу ВКонтакте, где она выкладывала короткие заметки и красиво оформляла посты. И какие бы усилия она ни прикладывала, результат оставался вялым – сто, ну от силы двести просмотров. Детская песочница и никакого масштаба!

Она знала – есть в ней способность громко заявить о себе, вот только её сдерживали – сдерживала идеология, сдерживали приличия, ведь Иван запретил в организации употреблять алкоголь, курить и даже материться, сдерживали отношения (а вернее их отсутствие) с самим Иваном. Он требовал, чтобы Лера подписывала заметки от имени «пресс-службы», а она хотела видеть в постах своё имя, имя Леры Балабановой, ведь её заметки – творчество человека, а не безликой пресс-службы.

Быть безликой? Или быть кем-то – быть человеком?

Девушку разрывало чувство долга. Она ещё помнила реконструкцию, помнила те эмоции, помнила славное, такое родное слово – товарищество. Она обещала себе быть надёжным товарищем, и Коновальцев говорил ей, что отрекаться от собственных обещаний не достойно звания коммуниста. Он твердил о нравственной дисциплине, которой нужно научиться, и никогда не сдаваться, не сходить с намеченного пути.

– Мужество можно проявлять в разных формах, – убеждал он. – Например, в каждодневном труде на благо общества, в стойкости и верности. Воспитывай в себе нравственную дисциплину, какая была у Павки Корчагина. Он не гнался за дешёвым авторитетом. Почитай «Как закалялась сталь», посмотри, как выглядит настоящее мужество.

И вроде бы правильные слова он говорил, да только Лера не Павку Корчагина любила.

И день за днём, месяц за месяцем тотальная, удушающая несвобода закрадывалась в сердце, и становилась тем незримым, что отделяло Леру от остальных членов Союза.

В очередную годовщину Октябрьской революции она пришла на демонстрацию, где Иван всучил ей флаг и указал на шеренгу вытянутых по струнке австрийских курток с начищенными бляхами и медальками:

– Орлы! Орлы! – и наклонился к Лере. – Только дышат.

Ей не было дела до «орлов», единственная военная форма, которая ей нравилась – форма Ивана Коновальцева. Только чтобы видеть его в ней, она и вступила в Союз.

Затем она шла в медленно текущей толпе, со всех сторон её жали незнакомые люди, по голове стучали красные воздушные шарики, в ухо хрипел лозунгами мегафон. Иван шагал впереди, в одном строю с партийным начальством, а если бы он шёл рядом, если бы она сжимала его ладонь, а не холодный флагшток, то как было бы чудесно вместе разделить дух праздника.

Демонстрация двигалась к Комитету. Там, выполнив партийное поручение, толпа начала постепенно рассасываться. Атрибутика – флаги, транспаранты, плакаты – лежала в актовом зале бесформенным нагромождением. Пётр Мельниченко руководил австрийскими куртками – они собирали атрибутику и муравьиным ручейком оттаскивали на веранду, где на непредвиденный случай хранился всякий хлам.

Лера свою палку с намотанным флагом отдавать не хотела.

– Моё, моё, – рычала на тянувшиеся к ней болотного цвета армейские рукава.

Устав отбиваться, она залезла на стол, расправила красное полотнище, и взмахнула, хлестнув Коновальцева по выбритой щеке.

– Вставай, проклятьем заклеймённый, вставай на смертный бой! Даёшь революцию!

Своими воинственными криками она переполошила австрийские куртки. Они копошились, точно насекомые, подпрыгивали, пытаясь зацепить и отнять флаг, шуршали от злобы. Коновальцев протискивался к столу, потрясая кулаками, крича во всё горло:

– Угомонитесь немедленно, угомонитесь немедленно!





Из кабинета выполз Козинцев.

– Ух ты – вышли из бухты, – его хриплый, тяжёлый возглас усмирил попытки курток устроить самосуд. – Вот это у вас митинг. – И Михаил Андреевич двинулся по своим делам вглубь Комитета.

Иван глядел на Леру исподлобья, лицо его зеленело, становясь одного цвета с кителем. Выделялся лишь взгляд – лютый, нечеловеческий.

– Пожалуйста, я прошу тебя, слезь.

Уверенный голос, ничем не выдающий напряжение. Но Лера знала – сердце, спрятанное под толстой тканью кителя, сердце, пронзённое партийной вертикалью, разрывает нешуточная ненависть. Ох, она сломает это сердце, чего бы ей ни стоило, она его сломает.

– На, отнеси палку, сделай хоть какую-то работу, как все. Хотя нет. Я сама отнесу, покажи куда.

Веранда от пола до потолка была забита пакетами с флагами, коробками с кепками, свёрнутыми и напоминавшими древние свитки транспарантами. С самого верха кучи бессмысленным взором встречал вошедших портрет Лукашенко. Никто уже не помнил, как и зачем он здесь оказался. Внизу подобно свече у подножья памятника стоял оранжевый конус, один из тех, которые выставляют дорожные службы. Куча скрипела, и если бы по веранде прошёл порыв ветра, всё нагромождение рухнуло бы, погребя под собой и портрет, и свечу.

Однако Лера пришла в восторг:

– Какая красота! Какая красота! Зачем вам здесь портрет Лукашенко? Это же хаос, хаос.

– Значит, ты решила поднять бунт.

– А конус? Какой очаровательный, он тут ни к селу ни к городу, – она примостила пыльный конус на макушку. – Теперь у меня есть колпак.

Веранду и кабинет бухгалтера разделяло распахнутое окно. В кабинете сидел Козинцев и просматривал какие-то ведомости. Коновальцев не без опаски следил за возможной реакцией начальника.

Лера сняла конус с головы и обратилась к нему с гамлетовским трагизмом, будто к черепу Йорика.

– Конус, скажи, зачем я сюда пришла? Флаги, скажите, зачем я вами размахиваю? А ты мне скажи, – она резко повернулась к Ивану, – ты мне скажи, что я значу для всех вас?

Иван сложил ладони в треугольник – жест, который всегда предшествовал профилактической беседе. Сейчас нравоучения посыплются на голову Леры камнями.

– Ты коммунистка. Ты состоишь в одной из самых уважаемых организаций в городе. Ты руководишь всей нашей информационной работой, на тебе держится наше оповещение.

– Разве это может определять меня как личность?

– Что ты имеешь в виду?

– А что у вас здесь есть ещё? – Лера полезла в коробку. – Футболки какие-то, кепки. О, а это что?

Она извлекла книгу с багровой обложкой и золотистой надписью: «ЛЕВ ТРОЦКИЙ. ИСТОРИЯ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ».

– Выброси это сейчас же! – Коновальцев потянулся к окну и захлопнул раму. Козинцев приподнял голову, осмотрелся и вернулся к ведомостям.

– А я, может, прочитать хочу. Почему мне нельзя читать? Я, может, хочу узнать про… чего там? Про историю русской революции.

– Давай мы с тобой потом об этом поговорим.