Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 18

В большой перерыв Лисунов, с непривычки изнемогавший от изобилия околобродских многоглаголаний, выбежал в Летний сад, который находился совсем рядом, в трёх кварталах. Посеревшие от времени, некогда белые, молчаливые статуи уютно располагались меж зеленью. Съёмочная видеогруппа записывала с кем-то беседу, из которой Лисунову услышалась только одна фраза. Разумеется, – «…и в Летний сад гулять водил». В одной из зелёных кустовых ниш Лисунов наткнулся на Мидаса, страдальчески, с вывернутым ртом глядевшего в небеса – похоже, возопившего уже не только оттого, что в золото превращались предметы, к коим он прикасался, но и потому, что все произносимые им слова становились драгметаллом. Разменной, что ли, монетой. Фигура мифического царя вполне наглядно являла собой аллегорию юбилейной конференции – во всяческих аспектах.

Лисуновская читка, проходившая в зале редакции журнала «Планета», сопровождалась мрачноватой тишиной, хотя ария путивльского гостя началась с краткого размышления о «шведском синдроме» – когда заложники начинают чувствовать дружественную общность с захватившими их террористами. В виду имелись слушатели и докладчики. Аудитория рассмеялась, оживилась и на этой инерции проглотила стишок Лисунова «На годовщину смерти И.Б.», который он не мог не прочитать хотя бы потому, что это было единственное поэтическое приношение, здесь прозвучавшее.

Лисунов начал доклад весьма громко, и, имея некоторую практику публичных выступлений, быстро почувствовал, насколько «трудно плыть в концентрированной серной кислоте».

Он подобрался к самым, быть может, значительным своим словам в суждении о Бродском, – где, как ему казалось, и был искомый экзистенциальный выход.

«Позволительно ли высказать предположение, что Бродскому всегда хотелось – задержаться насовсем в Вифлеемской пещере: с Младенцем ли (сердечно), младенцем ли. Если отождествлять себя (любую личность) с Тем Младенцем, то, видимо, Бродский хотел бы всегда оставаться в не-реализации жизни – как умирания, страдания. Дар Рождества – это уже баснословно много, и хочется его длить и длить, прячась в любящих, лелеющих родительских ладонях. За пределами пещеры, начиная уже с бегства в Египет, жизнь становится перед нами во всей полноте страдания, а будет ли за ней воскресение – наше аналитичное, рациональное эго не в состоянии предвосхитить из-за дефицита личностной нежности, недополученности любви.

Поверить в воскресение оказывается почти невозможным».

Зал молчал как-то тяжко. Точнее, помалкивал – должно быть, ожидая своего черёда. Слова докладчика проходили мимо него. Лисунов увидел, как скрючился в кресле, страдальчески охватив умную голову, молодой, но уже известный бродскист Аляпьев, как удивлённо-отрицательно мотал малым телом ныне зарубежный фотограф Лемеховский, чьими работами был украшен этот зал и чей обалденный фотоальбом «Бродский-Ленинград» представляли в первый день конференции.

Лисунов набрал воздуху: «Нас начинает и не прекращает терзать страх перед небытием. Тем больший, чем большее значение мы придаем своему Я».

Воздев глаза горе, словно наигрывая Шопена, трепал нервными пальцами лежавший на коленях голландский кейс Уртфель Низхейл. Тучный Котис Румбутис, литовский друг Бродского и Томаса Венцлова, сидел недвижным спокойным стогом, «понемногу улыбаясь»…

«…Да?» – риторически вопросил, наконец, Лисунов, что для него и для всех означило делу венец. Смиренин вручил докладчику, как полагалось, памятную медаль, отлитую с профилем Иосифа, отчего-то востроносым.

Воспоследовавшее обсуждение ознаменовалось бурными словесными потоками «pro et contra». Удивительно, но нашлись и защитники, возразившие тем, кто обозвал лисуновскую отсебятину «нелитературоведением». Активно в защиту автора неожиданно (наверное, и для себя самой) выступила Нинель Петрова. (Надо отдать ей должное, впоследствии она исправила свою ошибку, ни словом не обмолвившись о Лисунове в собственном обзоре конференции, напечатанном в «Планете» ж).



Горяченький докладчик выскочил на улицу и на некоторое время замер у подъезда. К нему подошла тихая Ксения Серафимова – молодой московский литературовед: «Ведь это была молитва об Иосифе, правда?» Лисунов поцеловал её и отправился вдоль по Питерской.

Самое время было осуществить давешний задум – испить пивца. Альтернативой «Балтике» мог стать вездесущий «Бочкарёв», но он априори проигрывал в ценовой борьбе за потребителя.

Полуторалитровая пэтбутылка медового пива несколько утяжелила дипломат Лисунова. Пройдя две сотни метров и уже почти сронив с лица красноту, Лисунов вдруг увидел отправлявшийся «по рекам Вавилонским» прогулочный катер. Прострел в сознании оценил перспективу как органичное добавление к пиву. Ситуация не требовала промедления, и Лисунов – красивый, стокилограммовый, с дипломатом в руцех, в голубом пиджаке и серебристой бабочке с чёрной каёмочкой – лёгкой пташкой перемахнул через борт, в компанию внимательной молодежи, заполнявшей палубу.

Присев на свободное скамеечное местечко, он огляделся: мельком рассмотрел соседей и, сколь возможно, проплывавшие красоты. Когда Лисунов откупорил «Балтику» и замер на мгновение в позе горниста, молодежь встретила новую картинку радостными аплодисментами.

Пиво заканчивалось быстро, вопреки его излишней медовости. «Господин хороший! – старомодно прохрипел невесть откуда взявшийся прогулочный бомжик. – Дайте, грю, милостиво пивка-то глотануть! Душа горит!»

«А ты – почвенник или западник? – спросил Лисунов. – А то я по твоей бороде не просекаю». «Православные мы, батюшка!» – бомж хлопнул глазами и закрестился на проплывавший мимо храм. «Держи, брат!» – вздохнул Лисунов и протянул православному пэтбутылку с останками пива. Вспомнил реплику друга-поэта, полученную накануне поездки: «Почва, бля!.. Не хрен в Питер в лаптях ездить!», вспомнил, что на лацкане пиджака у него до сих пор белеет красивый овальный значок с золотистым автопортретом Пушкина (значок Лисунов намеренно-провокативно пристегнул, едучи на конференцию), да и хохотнул, отчего молодёжь снова попритихла, видимо, ожидая следующей сценки.

Катер как раз шёл по Мойке. Лисунов, предварительно вручив ближней девчушке свой двадцатилетний безотказный фотоаппарат «Зенит-Е» (выручай, мол, старик, прошедший грозы, обвалы и пропасти в горах Кавказа и Крыма да стужи в Архангельской губернии), распрямился у поручня и со смутной полуулыбкой замер в кадре, где за его спиной зажелтел дом номер 12, пушкинский.

На следующий день к Лисунову с ходу бросилась тётушка, которая благотворительным образом с помощью приятеля-скульптора изготовила памятные медали: «Я хочу вам дать с собой еще несколько медалей! Обязательно, именно вам! Чтобы вы на Украину увезли, я же сама – русская с Луганщины. Я правильно поняла, что вы связаны с Фондом Чичибабина? Я и для чичибабинского музея передам».

В отличие от торжественного открытия, прошедшего в музее Ахматовой в Фонтанном доме, всё завершалось торжественным вечером в Пушкинском музее на Мойке. Зал оказался заполненным едва ли наполовину – в основном участниками конференции. Лишь потом Лисунову стало ясно, почему не было почти никого из питерских: они уже отправились на застолье в редакцию журнала. Но, ведомые распорядителем и этого вечера Аркадием Смирениным, выступили композиторы Заслонский и Мищенко (последний зачитал надписи с открыток, присланных ему Бродским из-за границы), а Семён Пушник прочёл несколько стихотворений памяти Бродского, одно из которых Лисунов знал и очень любил. Прогундел псевдобард, тоже участник конференции, создавший в Екатеринбурге клуб любителей Бродского. Жена Пушника Ольга Нахимова, поэт и эссеист, уже в фойе шепнула Лисунову: «Но ведь должны быть у барда хоть какое-то ухо и чувство слова!» Наконец-то Лисунову удалось вручить Нахимовой баночку вишнёвого варенья, которое ему строго-настрого наказала мама, «подгрузив» сумку в Путивле со словами: «Для Семёна Алексеевича. Непременно передай. У них там, в Ленинграде, на болоте, таких вишен нет!»