Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 18

Хорошенькие образы, да? Выскочившего из-под земли убийцы в переулке и идущего по следу сумасшедшего с бритвой. Поэты, это вы о любви так?

Да, о любви. О ней, матушке. О ней самой.

О той, которая долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не безчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит? О той, которая никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится?.. Да? Или это о чём-то ином? Расскажите же: о чём это?

Ой-ёй-ёй.

Однако кто в такую минуту вменяем?

Стоп-стоп! Отмотайте пленку назад! Откуда ты взял это слово – то самое, выше которого нет ничего на земле? Которое Самому Богу равно, ибо сказано: Бог есть любовь.

Любовь? Какое странное, удивительное, неожиданное, неувядаемо новое, ничуть, ничем не запачканное слово. Даже если вспомнить эту пошлость: «занимались любовью». Ничто к нему не липнет. И коль Бог поругаем не бывает, значит, и любовь поругаема не бывает, коли Бог и есть любовь. И что есть жизнь без любви? Это и не жизнь вовсе, а отбывание бытовой повинности.

И разве можно назвать похотью, низвести лишь до звериного, не поднимающегося выше пояса, эту космическую нежность, которой нет ни описания, ни объяснения и которая вздымается из неведомых глубин – даже в том, кто забыл и помышлять о ней, кто уже привык ощущать себя пустыней в штате Невада или ядерным полигоном возле Семипалатинска! Вот он – промысел Божий, в этом глотке бытия, ибо ничего нет слаще нежности. Разве человеку нужно что-то большее, чем нежность?

Непостижимо, но ещё несколько часов назад Плотов и думать-то не думал об Алине! Да что там, всего лишь три часа тому он был готов уйти, распрощавшись ещё на десятилетие. Когда и как перевели его в новое качество? Что изменилось в мире за это краткое время, если Плотов уже не сможет без неё!

Господи, вразуми, ибо у меня нет дара – правильно читать Твои письмена и понимать Твои знаки!

«Мы с тобой, говорю, мы с тобой – вот уже и анапест кружит – мы не связаны общей судьбой – между нами лишь рифма дрожит; наша связь не союз, а предлог – даже если скажу: “ты и я” – мы лишь повод для нескольких строк – и условие их бытия». А-а!

– Я уже дома. – Алина указала на многоэтажку, видневшуюся на противоположной стороне улицы, и остановилась у затемненного такси, в котором, откинув сиденье, кемарил рулевой.

– Люблю шофёров! Сам не знаю, за что! – воскликнул Плотов, нервно рванув дверцу такси…

Требуемую Плотову на проезд сумму собрали вдвоём. Ссыпали деньги водителю на сиденье, а потом – на последнюю вечность – сомкнулись, замерли у открытой дверцы…

– Прости, – шепнул Плотов.

– За что?



Но Плотов, тк н у вшись носом-щекой ей в у хо, вдохн ул её – и уже отпал, оторвался, махнул рукой, нырнул в такси; «всё!» – бухнул оживившемуся водителю; закрыл глаза и видел то, чего из-за полного мрака увидеть не смог бы, даже если бы обернулся: отдаляющуюся светлую фигуру маленькой женщины на краю тротуара, смотрящей вслед слишком скорому автомобилю.

Сенечка, родненький.

«…Я раздуваю пушинку огня, пламя бушует, и варятся щи. Если за печкой не сыщешь меня, то уж нигде не ищи…»[3].

Уверение Фомы

…Впрочем, преп. Силуан Афонский… исходил из того, что опытное знание, которого удостоился Фома, есть высший дар, «но блаженны также и те, кто веруют, но не видят воочию».

Плащ на Фоме был не просто синий, а синий-синий, пресинющий – такой, что Лисунову и вся икона увиделась синей. «Богородичный» цвет, описавший платье и дух усомнившегося апостола (как следует из гностических древнееврейских источников, «Т`эома», то есть «Близнеца» Иисуса), не оставлял остальным цветам никаких шансов. Лисунов не мог отвесть от иконы глаз. Два перста, вставленных во Христову рану, казалось, проходили не только сквозь полотно иконы, но и чрез самую плоть Спасителя, а с ней – и всего мирозданья, «утекая» в невероятные дали.

Лисунов оказался на какое-то время прикован к этому залу, точнее, стене Русского музея, выключившись из предшествовавшего удивления, связанного со здешней сиюминутной мыслью, что Рерих, несмотря на духовное причастие в Гималаях, пожалуй, не превзошёл своего учителя – грека Куинджи. Размышление о тандеме Куинджи-Рерих тоже становилось в ряд эволюционной темы о принципиальной возможности или невозможности для ученика превзойти своего учителя. И эта мысль падала в общую копилку дум, с коими Лисунов прибыл в Санкт-Петербург.

Мистицизм ситуации усугублялся тем, что эссе, которое Лисунову в виде доклада предстояло прочитать завтра на Международной конференции, посвящённой круглолетию Нобелевского лауреата Иосифа Бродского, называлось «Третье Евангелие от Фомы? Претензии к Господу. Бродский и христианство».

Формируя «позитивную энергетику», Лисунов внутренним взором уже видел себя читающим последние строки доклада: «Жизнь непременно «качнётся вправо, качнувшись влево». Вправо – к вере, Христу (православию?), пока жизнь есть колебание, качание между «право» и «лево», меж светом и тьмой, небытием и бытием, меж эго и общим. А, в конечном счёте, жизнь есть соединение, примирение, синтезирование оппозиций. “Больше не во что верить, опричь того, что покуда есть правый берег у Темзы, есть левый берег у Темзы. Это – благая весть”. Да, именно так: Благая Весть. Фома ведь, как помним, был одним из двенадцати апостолов. Да?»

Выходило, кажется, убедительно, мощно. Две завершающие фразы, а особенно последний, вопросительный слог, повторяя «бродскую» интонацию, в лисуновских грёзах прорывали, подобно тем самым апостольским перстам, вату неверия и неприятия, мутное скептичное молчание аудитории, устремляя души к запредельному.

Сомнения в том, что он будет понят здесь надлежащим образом, у Лисунова имелись нешуточные. Бродсколюбы и бродсковеды, собравшиеся из разных концов планеты, читали и чрезвычайно интересные, и совсем скучные доклады – о чём угодно, только, как казалось Лисунову, не о том, что должно. О спасении – частном и общем – не говорилось ни слова. И потому коллективно клубившийся конференциальный разум, сложивший вкупе десятки душ, никоим образом не приближал никого к экзистенциальному прорыву, категорически миновал «главный» вопрос – «зачем?» То есть – «зачем народы, орды, города», зачем поэзия, зачем Бродский, и, быть может, самый тяжёлый вопрос для России, не говоря уж об устроителях конференции, питерской «бродской» интеллигенции – зачем Петербург? И дело было – по Лисунову – даже не в ответе, а, как всегда, – в постановке вопроса.

Самым адекватным в контексте конференционного тона оказался Семён Пушник, живой классик, друг Бродского, поэт, как считал Лисунов, не менее достойный Нобелевской премии, чем «виновник торжества» (хотя дело, понятно ж, – не в премии). Позвонив из гостиницы Семёну Алексеевичу утром первого же дня, после раннего общения с эрмитажным Рембрандтом, Лисунов услыхал в телефонной трубке речение, поначалу озадачившее: «Очень хорошо, что вы приехали. Конференция – это не важно, это – второстепенное. Главное – другое…»

Именное другое и занимало Лисунова прежде всего. Перед отъездом сюда из своего Путивля (того самого, где и по сей день Ярославна на забрале плачет зегзицей), Лисунов некоторое время терзался – оставлять или не оставлять в докладе цитату из петербуржца Фёдора Достоевского: «Последнее слово скажут они же вот эти самые разные власы, кающиеся и некающиеся, они скажут и укажут нам новую дорогу из всех, казалось бы, безысходных затруднений наших. Но Петербург не разрешит окончательно судьбу русскую». Лисунов опасался безтактности такой открытой цитаты, которой предполагалось изойти из уст приезжего. Поколебавшись, оставил, признав её более важной, чем сам доклад и самолюбие бродскофилов-питерцев.

3

В рассказе приведены цитаты из сочинений св. ап. Павла, поэтов Елены Буе-вич, Владимира Васильева, Андрея Вознесенского, Ирины Гатовской, Александра Кушнера, Новеллы Матвеевой, Станислава Минакова, Александра Пушкина, Ольги Сульчинской, Дмитрия Сухарева, Арсения Тарковского.