Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 12

Я погрузилась в математику настолько, что стала фантазировать о формуле счастья, лаконичной, простой и совершенной, как сама Гармония или может быть, как «тонкий луч», который хотелось найти тебе.

Через год вернулась директриса.

Костёр любви к математике погас. Но уроки Эмилии Карловны остались, как мне кажется, для всего нашего класса самым тёплым и радостным воспоминанием о школе.

Во мне же решение сложных задач, которые я находила в разных немыслимых сборниках, не входивших в программу, воспитало совершенно новое качество, необходимое моей генетической почти беспочвенной вере. Я научилась логически мыслить и чувствовала себя, как пахарь, который неожиданно вместо мотыги получил трактор. Учиться мне стало совсем легко, и проблема выбора профессии не ставила меня в тупик.

Я представила себе зёрнышко Истины, которое собираюсь отыскать, и огромную, как Джомолунгма, гору всего, что было написано, надумано, открыто человечеством за всё время его существования, и сразу вспомнила кота Фикулькевича – персонажа из польской сказки. Он очень любил тишину, а его друг-пёс, имени которого я не помню, обитал этажом ниже и сидя на подоконнике, без конца бренчал на гитаре. Как-то вечером Фикулькевич спустился к приятелю по водосточной трубе и задал ему три вопроса:

– Почему дождь падает не снизу вверх, а сверху вниз?

– Из чего сделаны коровьи хвосты?

– На каком дереве растут перчатки?

Пёс впал в раздумье и забросил гитару.

Я тоже задала себе три вопроса:

– Возможно ли вообще пропустить через мозг, постичь имеющуюся гору знаний?

– Если это даже возможно, способна ли на это именно я?

– Есть ли в горе то зёрнышко, которое я ищу?

Ответив сразу на два первых вопроса «нет», я призадумалась и стала рисовать графики. На одном – рост общего объёма человеческих знаний, на другом – увеличение количества и «качества» оружия на Земле. Интересная получилась картинка! Где-то в записных книжках она наверняка сохранилась. Как раз на пике научно-технического прогресса мы приобретаем… возможность самоуничтожения. Можно, конечно, спорить, что литература и философия и вообще культура не являются частью научно-технического прогресса (сейчас я думаю, что это не так), но тем хуже для литературы и философии. Достигнув точки, где мы в состоянии собственными силами превратить планету в пустыню, мы ведь не останавливаемся, мы упорно и, не снижая темпов, движемся в том же направлении, и оказываемся в зоне, где в каждый данный момент мы можем быть, а можем и не быть.

С колебаниями по поводу профессиональных занятий какой-либо наукой было покончено.

Осторожно я попробовала поговорить с моим отцом, который, конечно же, надеялся, что я пойду по его стопам. «У тебя, хозявка, слог хорош» – говаривал он мне – Ты меня перещеголяешь.» Я не рассчитывала услышать от него истину в последней инстанции – всё-таки он ортодокс. В его голове прочно засела мысль, что наша революция семнадцатого года не просто одна из революций и даже не просто Великая революция, а перелом, смена эпох. До неё – «стихия», «иллюзорные надежды и безумные утопии», «ощущение трагической сущности мира, его абсурдности», «круг таинственных блужданий, смутных предчувствий и обречённых попыток», после неё – «осознанный рывок к цели заветной, светлой, выношенной тысячелетиями». Вся его журналистская деятельность – беспрерывная война с «тупоголовым начальством», «неприкрытыми безобразиями», его лишали наград, выгоняли из партии, снимали с должностей, потом всё восстанавливали, но если бы даже нет, он всё равно говорил бы подобно Мартину Лютеру: «Здесь я стою и не могу иначе».

Ещё он спрашивал меня иногда:

– Вот вы с Антошкой, когда поднимаетесь в горы, вам легко?

Для него путь, по которому мы идём – единственно возможный. Мы – пионеры, первопроходцы, проводники будущих поколений.





Может быть, я поверила бы ему, если бы он не оправдывал войны. В гражданской войне он едва не погиб, но всё же утверждает, что она была необходима.

И когда я пришла к нему с вопросом, наступит ли время без жестоких противостояний, он сказал:

– Когда будет уничтожено всё зло.

– Что же такое зло? – спросила я.

– То, что нам мешает жить! – с восклицательной интонацией отвечал отец.

Но недаром же Эмилия Карловна возилась с нами целый год.

– Значит, если мы мешали Гитлеру жить, для него мы были злом? – спросила я. И если мне кто-то будет мешать, я могу его убить?

Отец снял очки, посмотрел на меня внимательно и крикнул:

– Мать! Поди-ка сюда! Послушай, какие вопросы задаёт наша тихоня!

– Я просто хочу понять, – сказала я маме, – почему люди убивают друг друга.

Она обняла меня, прижала к себе, и столько было в этом жесте понимания, столько памяти об Антоше, которого она очень любила, что я не стала продолжать разговор. Родители сразу переключились на то, как вредно мне сосредоточиваться на сложных проблемах, что мне надо больше гулять и есть витамины…. На том дело и кончилось. А спустя много дней, неожиданно, будто разговор и не прерывался, мама сказала:

– Потому что люди не слышат друг друга.

Моя мамуля! И как ей это удаётся? Может быть, в сибирских деревнях, в одной из которых она выросла в раскулаченной семье, все женщины такие красивые, величавые и мудрые? Отец иногда читает нам вслух материалы для газеты. Как правило, до сих пор я примечаю, главным образом, стилевые погрешности, неуместные словечки, отсутствие связок. Мамуля же, обычно занятая какой-нибудь работой, кажется, едва слушает и никогда не перебивает. Зато в конце, и то не сразу скажет что-нибудь эдакое коротко, будто вскользь, но это считай, приговор публикации. Похвалит мама – отец повеселеет, запоёт «вставай, девки, вставай, бабы, вставай, малые робяты, вставай, стары старики-и, выгоняйте вы скотину на широкую долину, на зелёный на лужо-ок…», то есть творческий успех. Скажет она что-нибудь нелестное, отец вспыхивает, хватает бумаги и удаляется в кабинет, где ещё долго громыхает то и дело отодвигаемым стулом. Наутро, однако, отец привычно целует маму и возносит до небес её кулинарные способности, а это означает, что она была права.

Мамуля поставила точку в моих размышлениях о       профессии. Я решила идти туда, куда звало меня моё сердце. А звало оно меня в город, о котором мечтал Антоша. Я как-то успокоилась, что где-то когда-то я всё равно найду ответы на свои вопросы, но буду искать их не в науках, а в людях.

Я опять полюбила дороги, не боялась ездить по тем местам, где мы бывали с Антоном. Особенно меня тянуло в горы. Оставлю велик внизу, в какой-нибудь крестьянской усадьбе, и – айда!

Мне нравились белые тропы, которые взбирались на залитые солнцем пригорки и пропадали за ними. Это было так маняще! Я всходила на пригорки, но за ними видела другие белые тропы. Одни из них лежали бесхитростно и открыто, пересекая луга с аккуратными стожками сена, другие зазывали в лес с косыми тенями смерек. Не в силах устоять перед этой магией, я шла в лес, где поскрипывающие под ветром вершины поигрывали густо развешанными на них красноватыми шишками. Я уходила дальше и дальше, и часто меня останавливали только синие прозрачные сумерки. Возвращалась я всегда нехотя, словно меня не отпускали неразгаданные тайны гор. На крутых склонах, с таким близким и осязаемым горизонтом, что, казалось, с него можно уйти в небо, под круглой вечерней луной паслись, позванивая бубенцами, жёлтые и чёрные барашки. Зажигающиеся снизу огоньки домов казались горстью брошенных с неба звёзд, и предвкушение будущего с новыми дорогами и новыми открытиями охватывало меня.

Закончив школу, я тайком от родителей продала велосипед и купила билет до Славгорода.

Несчастья посыпались на меня, как из рога изобилия. В общежитии в первую же ночь у меня украли золотую медаль, хорошо, что остался аттестат. Потом я подхватила жестокую простуду, из которой выкарабкивалась долго и трудно, благо мне не нужно было сдавать экзамены. Ритмы и шум большого города сводили меня с ума. Родителям я, конечно, писала, что всё прекрасно. На мелиорации – стандартный трудовой семестр – была непривычно тяжёлая, до кровавых мозолей, работа, а комары, клещи, мошкара, для которых явление свеженьких студентов было праздником обжорства, не давали покоя ни днём, ни ночью…