Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 45

Через фильмы Протазанова сквозной темой проходит язвительное обличение погрязшего в мирской суете духовенства, развращенной пустой обрядностью, чересчур легковерной и суетливой паствы. Это стремление прорваться к правде, презрев порок под маской внешней благопристойности, берет начало в русской классике.

О прозрении Иудушки Головлева в романе М. Е. Салтыкова-Щедрина:

“…Порфирий Владимирыч с не меньшею аккуратностью с молодых ногтей чтил “святые дни”, но чтил исключительно с обрядной стороны, как истый идолопоклонник. Каждогодно, накануне Великой Пятницы, он приглашал батюшку, выслушивал евангельское сказание, вздыхал, воздевал руки, стукался лбом о землю, отмечал на свече восковыми катышками число прочитанных евангелий и всё-таки ровно ничего не понимал. И только теперь… он понял впервые, что в этом сказании речь идет о какой-то неслыханной неправде, совершившей кровавый суд над Истиной…”.

В фильме живо обрисован персонаж из толстовской повести, долженствующий быть духовным наставником Сергия. Надпись (толстовский текст): “Игуменом монастыря был ловкий человек, с помощью светских связей делающий духовную карьеру”. Запоминаются красивое породистое лицо еще не старого игумена, внушительная ласковость обращения и бездушие, сквозящее в каждом жесте, даже в повороте головы.

В 1934 году Протазанов снимет фильм “О странностях любви” (название, понятно, взято из пушкинской “Гавриилиады”: “Поговорим о странностях любви…”). Это единственный фильм Протазанова, не пропущенный цензурой. Оптимистический сюжет о советской молодежи, отдыхающей в Крыму. На редкость бездарный сценарий и актеры — либо просто плохие, либо не сумевшие создать характер “из ничего”.

Этот “неполучившийся” фильм, распавшийся на путаные, невнятные слагаемые, всё же обладает своеобразной и действенной силой, схожей с энергетикой романов Достоевского. Здесь представлен такой же безбожный, разъятый, как в “Отце Сергии”, мир, идеологию которого составила “Гавриилиада” — обаятельное богохульство, шутливо превознесенная прелесть лицемерия. Речь не о разврате физическом, а о нравственном растлении: притворись, что веришь, твердо зная обратное. Осознание страшного греха духовного обольщения задает двойную тональность фильму. И, несмотря на вымученное веселье (это комедия), тянет замогильным холодком. Мертвые души, мертвый сюжет. И слыша знакомое: “…А вместо сердца — пламенный мотор”, вдруг вспоминаешь гоголевское выражение: “с мертвецом внутри наместо сердца”.

Среди поднявшейся душевной смуты, без надежды и веры коротает дни отец Сергий. Тем ярче выделяется его светлое деяние — обращение распутной вдовы Маковкиной. Маковкина переменила жизнь, ушла в монастырь после встречи с Сергием, которого хотела соблазнить, а он, чтобы не совершить греха, отрубил себе палец на руке.

Известный эпизод повести Толстого скрупулезно воспроизводится в фильме.

Вот что предшествует появлению Маковкиной.

Отец Сергий молится в келье. Крупный план: дергаются колокольчики на дуге (“Колокольчик дин-дин-дин…”). Отцу Сергию будто послышался их звон. Но откуда здесь колокольчики?! Он снова молится. Кадр: едет тройка.

Ясно уловим мотив пушкинского стихотворения “Бесы”, тема “заблудившихся” людей.

На тройке — вдова Маковкина с компанией. Она поспорила, что проведет ночь в келье отца Сергия.

Тройка в пушкинском стихотворении заблудилась в метель. Маковкина врет отшельнику, что заблудилась. Надпись: “Я сбилась с дороги… И если бы не набрела на вашу келью…”.

Но развратная Маковкина действительно “сбилась с пути”, растеряла и промотала всё хорошее, что было в ее душе, и тройку ее “водит бес”. И вот отец Сергий искупительной жертвой наставил ее на путь истинный.

Сама же пушкинская тема — будто звон колокольчика, говорящий, что путь далек, весел и приведет-таки к Дому.





* * *

Прошло много лет. Фильмы Протазанова сданы в архив и достаются от случая к случаю. Об их достоинствах и недостатках известно узкому кругу историков кино.

Цветок засохший, безуханный,

Забытый в книге вижу я;

И вот уже мечтою странной

Душа наполнилась моя…

А. С. Пушкин. “Цветок засохший,

безуханный” (1828)

“Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова”.

Марина Струкова Одиночество героя

Владислав Шурыгин. “Письма мёртвого капитана”. М., изд-во “Ад Маргинем”, 2005, 286 с., тир. 5000 экз.

В рассказах Владислава Шурыгина простираются плацдармы русско-чеченской войны, где перед нами предстают подлинные творцы Истории — солдаты. И каждый из этих солдат — личность, и каждый по-своему мерит добро и зло. Винтики государственной машины? Пушечное мясо? “Милая говядинка” — как зловеще напутствовал какой-то старичок шолоховских казаков девятьсот четырнадцатого года? О, нет. Государство существует, у нации есть будущее, пока остались солдаты, защищающие их в войнах и локальных конфликтах. И “несчастен народ, который нуждается в героях”, хотя это выражение можно понимать по-разному. Было, в какой-то момент русская литература перестала одухотворять войну за Отечество, идеалы, ближних — война для писателей стала как бы насилием сражающейся нации и над своей душой. Заставить себя сопротивляться, принудить — о каком уж тут героизме говорить? “Война — это грязь и кровь” — жалкое стенание ползучей правозащитной интеллигенции унижает то, за что войны ведутся, — за утверждение своей нации, веру, честь и славу. Но русская литература не потеряла способности восхищаться человеком, отстаивающим судьбу своей страны, верным ей перед лицом любых катастроф. Герой Владислава Шурыгина — человек действующий и мыслящий, соответственно — личность трагическая. Присутствие таких людей в мире миру заметно даже поневоле, потому что они его ломают и заново строят, выворачивают наизнанку или упорядочивают. Действуют и меняются на наших глазах и вертолетчик из рассказа “Кайсяку”, прикончивший своего раненого, совершившего стратегическую ошибку командира, чтобы спасти его от плена и позора; и снайпер-якут, словно живущий в двух мирах одновременно — мире шаманского сознания и мире мятежной Чечни, и традиционное для русской литературы мятущееся существо — молодой лейтенант-переводчик из рассказа “Допрос”, с состраданием наблюдавший пытки моджахедов и едва не погубивший соратника, чтобы спасти одного из врагов — чеченского юнца. Но в отличие от других авторов, которые развели бы на этой основе слезы и сопли, довели бы героя до предательства или самоубийства, Шурыгин сразу ставит его в ситуацию, которая испытывает человека на прочность. Целесообразность жестокости отвратительна молодому переводчику, который пытается преодолеть нравственное потрясение, но не может вписаться в обстановку, противоречащую его прежним представлениям о войне. “Всё слилось в один непрекращающийся кошмар. Судороги, корчи и мычание духа, матерщина Васильченко, жужжание генератора, вонь мочи, кровь, пена…”. Олегу казалось, что он вот-вот сойдет с ума. Ему хотелось вскочить, распахнуть дверь и исчезнуть… Но он знал, что это невозможно. “Ты хотел узнать войну. Так вот она, война. Это и есть война. Это твоя работа, ты сам ее выбрал. И не смей отводить глаза, сука!”. “Пленный их интересовал только как запоминающее устройство, из чьей памяти они должны были извлечь как можно больше”, — эта мысль потрясает непривычного к допросам Олега Кудрявцева. Он начинает терять уважение к командиру, видя в нем почти что палача, задумывает помочь очередной “жертве”.

Мимо него пролетает честное объяснение: “Мы не ведем расследования, мы добываем информацию… от того, насколько быстро мы получим информацию, зависят жизни наших бойцов, зависят жизни наших пацанов, исход боев и операций. Понимаешь?” Но когда наивный переводчик лишь показывает слабину, начинает по-чеченски подсказывать пленнику, как спастись, тот вырывает из кобуры переводчика пистолет и стреляет в ненавистных русских. Беззащитность бандита оказывается маской врага. Тяжело ранен “жестокий” командир Олега, а между ним и врагами теперь русская кровь — дорогая цена прозрения и осознания разделения на наших и не наших. Абстрактный “общечеловеческий гуманизм” для Кудрявцева заменяет русская солдатская правда. Эмоциональный кризис для героев Шурыгина разрешается и трагически, и жизнеутверждающе, именно потому, что они знают, за что и почему надо бороться. В чеченской войне главное, по-моему, -неизбежность, фатальность ее, как и многое в русской истории, когда мы вечно в окружении врагов, алчущих наших просторов, богатств земных недр и просто даровой силы русских рабов. В самих чеченцах нет ничего демонического, но они во время конфликта — орудие в руках подлинного врага…