Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 51



Я продолжаю осторожно продвигаться вперед.

— Ник…

Он поднимает глаза.

— Расскажи мне о нем.

— Что рассказывать? — Он снова пьет, вертит бутылку в руках, читает название на этикетке. Упирается локтями в колени и трет висок.

— Кем он был. Как жил. Что именно тогда произошло? — умоляю и становлюсь свидетелем чудесного превращения — Ник убирает шипы.

Из жестов уходит резкость, из позы — напряженность, из мимики — настороженность.

С ногами залезаю на диван, тянусь к коньяку, и Ник передает мне его.

Спиртное обжигает внутренности, согревает кровь, туманит мозг. Развязывает язык и размывает барьеры. Я мгновенно пьянею, и Ник становится живым — это зрелище невыносимо прекрасно.

— Сорока был отморозком, — начинает он свое повествование. — В девятом классе перешел в нашу школу и единственным из всех осмелился ходить по району с зеленым ирокезом. Он никогда не врал, но не видел краев — всегда говорил человеку в лоб все, что о нем думал. Из-за этого не раз попадал в переделки. А еще он обладал нехилым даром убеждения — любого гопника мог заставить поверить в то, что тот — английская королева.

Ник указывает на коньяк, и я возвращаю его. Сделав глоток, он отставляет бутылку на пол и откашливается:

— Ну а я был дохляком-отличником, которого прессовали с начальных классов. Свои же, дворовые. Я бегал от них, передвигался окольными путями, но когда попадался — огребал до полусмерти. Новенького, Сороку, я поначалу тоже дико боялся. Но однажды нам случилось разговориться на перемене, и оказалось, что он слушал то же, что и я. Для меня это было чем-то невероятным.

В то веселое время гопота ходила табуном, ошивалась возле подъездов, сшибала с таких, как я, деньги, снимала обувь и шмот. Избивала за один косой взгляд или неправильный ответ.

Но Сороку они не трогали. Не знали, чего от него ожидать — настолько он был иным. Он пер напролом, никогда не отступал, стоял до последнего.

Со второго полугодия десятого класса мы стали постоянно тусоваться вместе, и я наконец получил возможность самовыразиться.

Я тогда бредил «Нирваной». Косил под Кобейна — отрастил хайр, воровал в сэкондах «бабушкины» кардиганы и полосатые свитера, носил кеды и драные джинсы — как мог, обозначал протест. Мне хотелось жить своим умом, не подчиняться порядкам, установленным местным тупым стадом. Я специально нарывался, потому что всегда знал: Сорока прикроет.

Идеи бурлили в голове, кровь кипела. Мы читали Кастанеду и дискутировали до потасовок, жрали всякое дерьмо, расширяли сознание и размышляли о впечатлениях, ржали, бродили по лесам. Находили новую музыку и с восторгом слушали, ездили на «собаках» в соседние области, разживались там кассетами, дисками и распечатками книг, побывали на всех культовых фестах в две тысячи втором…

Ник улыбается — недолго и не мне, но я не могу совладать с пьяными мыслями. Он ослепительно красивый. Сколько бы он ни скрывался, ранимость, доброта, потерянность, одиночество, невесомость проступают сквозь холод. И я любуюсь им, потому что он обладает потрясающей притягательностью. Он действительно запредельно крутой человек. Или мог бы им быть.

Соседи окончательно сдались — усмирили перфораторы и дрели, вода в кране давно отсчитала полночь, за окном упала черная штора непроглядной тьмы.

Меня развозит от осознания — мы разговариваем с Ником. Так же как когда-то с ним говорил Сорока.

И я ощущаю волшебное единение душ, радуюсь и печалюсь, негодую и удивляюсь, и снова возвращаюсь в странные яркие времена чужой юности, которые я почти не застала.

— После школы Сорока пошел учиться на сварщика, а меня, золотого медалиста, без проблем зачислили на истфак. Мы стали реже пересекаться. Быдланы встречали меня у подъезда — затирали про понятия, задавали сакраментальные вопросы о прикиде и ориентации, жизненных приоритетах и авторитетах, — он ухмыляется, — но мне до поры удавалось слинять.

За неделю до смерти Сорока зависал где-то с Ксюшей, а я закрывал сессию. Возвращался вечером по району — как всегда, «при параде». До меня снова докопались трое орлов. Я послал их, и меня повозили по асфальту мордой.

Благодаря Ксю Сорока очень изменился — стал жестко зарубаться за справедливость, мыслить масштабно. Считал, что никто не вправе ограничивать свободу другого, верил, что нужно начать с малого, и тогда рано или поздно «маятник качнется в правильную сторону».



Он узнал про тот инцидент и поодиночке выловил каждого из моих обидчиков.

Ник переводит на меня взгляд, в нем вспыхивают отчаяние и вина. Проклятая вина.

— Я чувствовал, что это кончится плохо, — оправдывается он, — старался не светиться во дворе. Но Миха окликнул меня той фразой, что сегодня выдала ты. И днюху мою мы все же отметили — взяли в ларьке портвейн, уехали в Центр и накидались на крыше.

Я поминутно помню тот день.

Потому что тогда мы виделись в последний раз.

40

Парень шуршит картонной пачкой, вытягивает сигарету и нервно прикуривает от серебристой зажигалки. Глубоко затягивается, задерживает отраву в легких, выпускает ее и стряхивает пепел в пепельницу, ощетинившуюся окурками у ножки дивана.

Его взор устремлен в прошлое, он заново переживает события тех дней и сгорает от тупой боли.

Я знаю, каково это — мучиться от раскаяний и забивать на себя, превращаясь в ничто. Но я также знаю, как манит перспектива выговориться. Даже если ты намеренно возвел вокруг себя неприступные стены, отвадил близких и не нацелен на жизнь, ты жаждешь подобного разговора — эту простую истину объяснил мне Сорока.

— Что было потом? — Я прикасаюсь к разрисованному орнаментами предплечью, и Ник выныривает из воспоминаний.

— Дальнейшие события я восстановил по свидетельствам причастных. — Он снова подносит сигарету ко рту и втягивает дым. — После крыши Сорока направился к Ксюше, та не открыла ему. Тогда он кое-как добрался до дома, грандиозно огреб от матери и завалился спать. Утром они снова повздорили. У них вообще часто такое бывало. Нина Ивановна впоследствии очень корила себя…

Ник выдыхает, и сизые завихрения танцуют под потолком.

— Сорока был порывистым парнем — собрался, хлопнул дверью и ушел. В тот день, двадцать второго июня, на стадионе проходил футбольный матч — наша команда билась за Премьер-Лигу, вся милиция сосредоточилась в Центре. Он случайно наткнулся на Ксю — та бродила по городу. И увидел на ее лице синяки.

Ксюша расплакалась и раскололась: накануне вечером ее сильно избили. Затащили в подъезд, сломали нос, вырвали серьгу из уха. Ей никто не помог — родители были в отъезде, а соседи, все как один, не слышали криков на лестнице. Эти твари отыгрались на его девчонке. А Сорока зверел, когда дело касалось нас.

Ник наклоняется, тушит сигарету о стеклянное дно, цепляет бутылку за горлышко и снова делает щедрый глоток.

— Естественно, чувак не выдержал… — Ник трет висок. — Рванул в Озерки, чтобы поквитаться. Его уже ждали там. Подлый удар по затылку, семь ножевых. Столкнули в колодец за гаражами, где он мучительно умирал несколько часов. А очевидцев произошедшего так и не нашлось…

Цепкие когти смертельного ужаса, разъедающая печаль и чернота самого черного оттенка — те страшные минуты я прожила вместе с Михой.

Аскетичный интерьер комнаты колышется и плывет, и только растерянный взгляд живого теплого человека, лучшего друга Сороки, удерживает меня от обморока.

Ник подводит итог:

— Так вышло, что вся эта хрень завертелась из-за меня. Невинная девочка пострадала. А чувак погиб. Обнаружили его лишь неделю спустя. Мы все тогда сбились с ног…

Тени на бледном красивом лице Ника проступают еще явственнее, но я не позволяю ему отгородиться и отвлекаю как могу:

— Что стало с убийцами?

— Все трое проходили по сто одиннадцатой, части второй. Дали по восемь лет. Но каждый из них получил свое — одного посадили на перо на зоне, другой загнулся от цирроза, а третьего до смерти забили собутыльники сразу после освобождения.