Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 63

– Давай.

– Постой. Рано еще. Лучше скажи: это ты к ней тогда меня…

– Да нет же! К другой.

– А к кому? По-моему, ты был с ножом.

– Я вообще не ревнив. Одни деловые отношения. Старею…

– Ха-ха-ха! Он мне – мое вернул! А мог бы вполне приревновать. Я люблю таких маленьких. Конечно, и богатое, тяжеловесное сложение имеет свои… Но я люблю, когда маленький Модильяни.

– По-моему, у Модильяни все девицы рослые. И потом, все его девицы не умеют любить.

– Ни черта не понимаешь в женщинах. Или притворяешься. Модильяни сидит в каждой красивой женщине.

– Этот вопрос у меня не исследован так глубоко.

– Ты можешь себе представить маленького Модильяни? Ты на нее как-нибудь специально посмотри, когда она…

– Напрасно меня ловишь, Кеша. Я на нее никогда с этой точки… с этих позиций не пытался взглянуть. У нас исключительно деловые интересы. По-моему, когда работаешь вместе, настолько примелькаешься…

– Ты синий чулок. Или страшный притвора. Скажи мне, кто такой Торквемада? Тебя называют Торквемадой – ты знаешь?

– Кто тебе это сказал?

– А что, точно? Видишь, какая у меня информация.

– Н-да… Лучше ответь, почему это шахматы стояли не как у людей? Два черных слона – оба на черном поле…

– Ха-ха-ха! – залился Кондаков глухим хохотом. В его голосе все время звучал скрытый ревнивый интерес. – Говоришь, два слона? Этого тебе не понять, ты пить не умеешь. Когда мы с твоим тезкой хорошо выпьем, для нас все фигуры, которые тебе показались неправильно поставленными…

– Мне они не показались…

– Не знаю, не знаю. А что – на тебя произвело впечатление? Ревнивцу и пьяному – им всегда кажется. Все фигуры для нас, когда выпьем и садимся играть, стоят правильно. Сами же ставим. И партнер не сводит глаз. Мы обдумываем ходы и за голову хватаемся, когда партнер удачно пойдет. Представь, он мне вчера поставил какой мат! Я уже почувствовал за пять ходов. Он говорит: мат, и я вижу – безвыходное положение. И сдаюсь. И руку ему пожал. А как они в действительности стояли – черт их знает. Ни тебе, ни мне не узнать.

– Ну, ты все-таки поэт.

– Но если б ты видел свое лицо, Федя! Ты ее сильно любишь. Я ее знаю, хорошая девочка. Как ты ушел, я сразу сочинил стихи…

– Ну давай же!

– Вот слушай…

И новым, плачущим голосом Кондаков начал читать:





Трубка замолчала. Они оба долго не говорили ни слова. Потом поэт угрюмо спросил:

– Ну как?

– Хорошо, – сказал Федор Иванович. Вернее, с трудом выдавил. – Почему флейта белая?

– Была сначала черная. Потом тихая. Тебя это задело?

– Я просто так. Просто подумал: в стихах не должно быть точных адресов.

– Ага, кажется, честно заговорил. Прорвало наконец. Значит, белая флейта – адрес точный? Давай дальше. Какой адрес будет менее точным? Черная флейта?

– Автору виднее.

– Опять ушел. Темнила…

Вот какая беседа по телефону произошла у него в эту ночь, и он не мог заснуть до утра. Хоть он и решил быть Миклухо-Маклаем и несколько раз уже заставлял себя, отбросив оружие, лечь на берегу опасного острова, сон все-таки не шел к нему. Поэт все в его голове перемешал, внес неразбериху.

Незаметно наступил рассвет, и за открытым окном в прохладе и пустоте вдруг зачирикали три или четыре воробья. Федор Иванович, крякнув с сердцем, вскочил с постели и вышел на крыльцо. Его словно окатило родниковой водой – так резка была утренняя свежесть. Чувствовался конец сентября.

Сжав кулак, он нанес несколько ударов в воздух – вверх, вперед и в стороны – и, сбежав с крыльца, бодро зашагал к парку. Эхо его шагов отскочило от каменных стен. Хоть чириканье воробьев стало дружнее, пустыня не просыпалась. Ни вокруг институтских корпусов, ни в аллеях парка не было видно ни одной человеческой фигуры.

«Модильяни… – думал Федор Иванович, стараясь понять причину ночного звонка Кондакова. – Он неспроста позвонил. Но при чем тут Модильяни? Модильяни передает в женщине то, что понятно в ней многим. Он лишает ее индивидуальности. Вынул из нее самый главный алмаз…»

И по свойственной многим мыслящим людям манере он тут же вцепился в мысль, которая еще только начала сгущаться, показала ему свой не совсем определившийся край. «Синий чулок… Как зло было сказано. Может, он это потому, что сам не может мыслить и беседовать в этом плане? А там требуют именно такого, более глубокого подхода… Потому как подход такой показывает и самого человека, который говорит… Тараканы-то надоели. Сегодня тараканы, завтра тараканы… И получилась заминка. Но я – какой же я синий чулок? Ведь я ужасно… Я не могу без нее!» – отдал он вдруг себе отчет. И с этого мгновения еще сильнее стал в нем этот бес. Тут же Федор Иванович как бы спохватился: «Ведь меня так ужасно еще ни к кому не тянуло! Вон ходят „маленькие и большие Модильяни“, и я, тупой, никак не реагирую. Значит, тут есть еще что-то». Он не мог представить себе, как это можно «иметь дело» с женщиной, которую не любишь смертельно. Как это могут с применением угроз, посулов, хитрости, насильно, за плату… Как это можно – «держать про запас». Странные существа! Как понять их чувства? Опять это существо из джунглей Амазонки, с зеленой шерстью, висящее вниз головой! Так же как не постигнешь никогда, что думает собака, как не вникнешь в ход мыслей идиота, – так непонятны были ему и эти люди. А Кондаков врет, что забыл, что такое ревность. Это все у него ораторское искусство. Великий маг лукавства. Его тоже никогда не понять! И то, что он о Модильяни говорит, – тоже неправда. Тоже врет. Маска. Вот в стихах он выдал, выдал себя. Странно, как люди непонятны друг другу. Какая скрытность! А еще о какой-то общности говорим. Она, всеобщая общность, могла бы быть, если б не было непрерывного предательства – маленького и большого. Если бы не было всюду «страстей роковых», заставляющих нас, краснея, делать то, чему нет прощения.

Так его понесло – от любви и желаний к неведомым материям, и он еще быстрее зашагал по бесконечной аллее.

Но Елена Владимировна вернулась и опять мягко взяла его за руку. «Нет, хорошо, что я с нею был в рамках, – подумал он. – Да и не мог бы! Она сама определяет мое с нею поведение. Но кто она такая? Может ли кто-нибудь еще читать ее иероглифы? Нравится ли другим прочитанное? А что она читает во мне?»

Вдали, в конце аллеи, пронизывая парк, горели, как струи розового сиропа, первые солнечные полосы. И в одной из полос что-то красное вспыхнуло и погасло – ее пересекла какая-то фигура. Кто-то спешил навстречу, шагая на длинных ногах, быстро увеличиваясь. Это был тонкий, гибкий, спешащий куда-то Стригалев в своем малиновом свитере. Слегка выкатив глаза, он смотрел вперед и вверх, вцепившись в мысль, которая бежала над ним по невидимому проводу.

Федор Иванович, еще не остывший от своих переживаний, отступил в сторону, и малиновый свитер пронесся мимо.

– Иван Ильич!

Троллейбус замедлил ход и остановился, приходя в себя. Узнав Федора Ивановича, Стригалев чуть заметно двинул щекой – он, похоже, совсем разучился широко, ярко улыбаться. Сделал пальцем жест: «Я давно хотел вам нечто сказать».

– Тоже, значит, Федор Иванович, ходите по ночам? Вроде меня…

– Да вот… Ночь какая-то. Так и не заснул. – Федор Иванович пошел с ним рядом.

– И у меня. Сувальды-то сдвинул с места… А тут попробовал еще предложить руку и сердце. Правда, то, что говорилось, понимал один я. Она, конечно, ничего не поняла из моей болтовни…