Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 27

– А, чёрт! – воскликнул он. – Дягилевские точно сольют всё в прессу. Радиация всегда с нами ассоциируется, тут и доказывать нечего. Надо сработать на опережение, ясно?

Я промолчал. Пикулева это разозлило:

– Кирилл Михайлович, тебе ясно? На опережение!

– Что это значит? – спросил я.

– А то и значит! Нельзя ждать! Сейчас очень неудачное время для таких скандалов. Можно было бы заявить, что он умер от инсульта, но не получится: хоронить будут в закрытом гробу, народ не поверит. Тут надо что-то посерьёзнее выдумать. Как хочешь, но закрывай историю. Время даю до конца недели. Не можешь раскрыть – придумай что-нибудь!

Когда Пикулев с Шульгой вышли, Рыкованов не спеша вернулся в своё кресло, покачался в нём, поскрипел, словно выгоняя пикулевский дух, и кинул перед собой полусмятую пачку сигарет.

– Дрогин на тебя жалуется, – сказал он и посмотрел на меня испытующе. – Говорит, работать мешаешь, рукам волю даёшь.

– Дрогин скотина, – ответил я.

– Скотина, – согласился Рыкованов и вдруг добавил с горечью. – А там все скоты! Знаешь, что эти пролетарии у меня за спиной говорят? Куда только не посылают! Вот и нужны такие Дрогины, иначе нас живьём сожрут.

– Но тут повод есть. В ЭСПЦ-2 сильные утечки из конвертора. Пусть инженеры посмотрят, что можно сделать…

– Да посмотрят, не дурней твоего! – отмахнулся Рыкованов. – Мы, знаешь, как раньше работали? Дизель Д-130 молотит, струя гари толщиной с руку, чёрное всё, сизое, на три метра не видать. И так целый день пашешь. А на улицу выйдешь: что за воздух такой кислый? А он не кислый – он свежий. Вот так и работали. А потом ещё в зоне…

Я был уже у дверей, когда он окликнул меня:

– Кирюша, тебе менты хоть помогают?

– Чем они помогут? Дело в следкоме. Мешают скорее: вчера вызывали, снова показания записывали.

– Это кто у них такой ретивый?

– Следователь Сердюков.

Сердюков позвонил мне на личный телефон и пригласил без повестки, словно хотел поделиться подробностями дела Самушкина. Когда я приехал, он долго не появлялся, а потом устроил мне практически допрос о наших отношениях с Эдиком. Я напомнил Сердюкову, кто я такой и почему занимаюсь этим делом, но он заявил, что никаких распоряжений не получал и назначен недавно, что у него поручение от следственного комитета и, более того, дело кажется ему очевидным. «Что значит очевидным?», – спросил я, но он лишь процедил: «Следком разберётся».

– Анатолий Петрович, если откровенно, позиция регионального МВД мне непонятна. Я давал показания в следственном комитете 10 июня. Теперь те же вопросы мне задают свои же менты – их это как вообще касается?

Рыкованов равнодушно заметил:

– Кирюш, чего ты выдумываешь? Ты сам мент и знаешь, как там всё делается. Дал показания и ладно. У ментяр своя отчётность. Им тоже деятельность изображать надо. Да и ты сильно не буровь: «глухарь» это дело.

– В смысле? – не понял я. – Альберт Ильич вон другого мнения.





– Да у Альберта всегда паника на первом месте. Всё рассосётся, всё образуется. Ты поспокойнее там. Придумаем, как народу это продать.

Я вышел из кабинета, озадаченный рыковановским благодушием.

Мой опыт работы в полиции говорил, что человек пропадает бесследно в трёх случаях: если его убили или держат в плену, если он страдает психическими отклонениями или же скрывается. В случае с Отрадновым все три версии казались равновероятными, и это изводило меня, словно за десять дней я не сдвинулся с мёртвой точки.

В ночь на среду я не мог заснуть. Болела голова. Простыня сбилась подо мной и превратилась в стиральную доску, а когда я встал, на ней остался мой жаркий мучительный отпечаток. Свечение из окна рисовало на полу расходящиеся трапеции. Из тёмного угла заворчал мотор холодильника. Часы рубили время с медным звяканьем. Неужели они всегда такие громкие? Эти часы когда-то приволокла Ира, но так и не забрала.

Я вышел на балкон и распахнул створку. Ночная свежесть с облегчением зашла внутрь и обдала меня запахом спящей зелени, асфальта и мокрой пыли – вечером прошёл слабый дождь. Дул сильный западный ветер, снимая с города его дымную кожуру. Кислород, настоянный на хвое Уральских хребтов, промывал город, и ночь казалась прозрачной и лёгкой. Со стороны железнодорожного вокзала доносился скрип вагонов.

Хочу ли я продолжать? Я мог бы бросить всё и уехать. Обеспечил ли я себя до конца жизни? Надеюсь, что нет, и что моя жизнь продлится дольше, но я заработал достаточно, чтобы взять хороший отпуск, на год, на два.

Я заигрываю с этой мыслью, как заигрывают с красивой недоступной женщиной. Я не могу остановиться на полпути. Не могу уехать побеждённым. За мной тянется бикфордов шнур старых дел, который рано или поздно приведёт врагов и бывших друзей к моему новому дому.

Впрочем, дело не в страхе. Я умею скрываться, да меня и не будут искать слишком тщательно. Но я болен этой работой и этим городом. Город выжег меня изнутри, опустошил, подменил мою личность. Мы поработили его, он поработил нас, эта боль взаимна и эта связь неразрывна. Что я буду делать за его пределами, за границей, в Провансе, в Тоскане? Там не будет меня, туда доедет лишь пузырь, не способный ни воспринимать красоту, ни любить, ни наслаждаться жизнью.

Наш город стоит на окраине империи и выпячивает грудь в сторону, где мерцают хищные взгляды ордынцев. Могу ли я его бросить? Война всё равно случится, и лучше бы она случилась сейчас, когда мы можем завладеть инициативой. Война обостряет нашу связь с предками, с Александром Невским, с Дмитрием Донским, с Иваном III: со всеми, кто не боялся дать отпор интервентам. Мы, новое поколение руссов, обязаны доказать свою состоятельность. Ордынцы не должны больше пировать на костях наших князей. Но мы снова стоим на Угре, снова ждём…

Пульс в голове досаждал всё сильнее, но я знал эту разновидность боли: о ней нужно просто забыть, повернуть голову, расслабить мышцы, и боль исчезнет.

Было полвторого ночи. Наступало самое тихое и самое тёмное время суток – краткое затишье перед ранним рассветом. Ленивые такси плелись по улице Воровского, светя подслеповатыми фарами. Иногда проносилась лязгающая «Газель» или дорогая, похожая на камбалу машина, и её фары отражались во влажном асфальте. Моя «Мазда» стояла на парковке, едва заметная в тени, напоминая монумент.

Мне захотелось на улицу, в этот аквариум ночной жизни, где гладкие тела машин мелькают и расплываются по океану летних сумерек. Я оделся, накинул лёгкую куртку, взял ключи от «Мазды» и спустился к стоянке. Воздух пьянил: Челябинск словно подключили к кислородному баллону, увеличив его пульс, гемоглобин, иммунитет.

Вид у «Мазды» был жалкий: дождь оставил на ней некрасивые разводы. Лёгкая дверь открылась, чихнув пылью. Двигатель замолотил, весело прочищая глотку. Я опустил мягкий верх. На лобовом стекле болтались два розовых помпона, которые прицепила Ира.

На пустой влажной дороге бег «Мазды» казался непринуждённым, и нажатие на газ вызывало дрожь предвкушения по всему утлому кузову. Мы были словно два любовника. Ветер, копившийся под рамкой лобового стекла, с рёвом обрушивался мне на колени, проникая под куртку и надувая её парусом.

С Воровского я свернул на Красную, которая уходила вниз к слабо подсвеченному зданию Дворца спорта. На Сони Кривой я перескочил рельсы, оставив слева квартал, в котором вырос, и с хлопающим рёвом помчался в направлении ЮУрГУ, вывернул на проспект Ленина, пронёсся вдоль второго корпуса университета и зачем-то свернул на парковку у главного здания. Вдоль памятника «Вечному студенту» шла молодёжь и, заметив меня, бросилась наперерез, размахивая руками, гикая. Я остановился. Они с любопытством заглядывали внутрь:

– А сколько такая стоит?

– Быстро разгоняется?

– Она на бензине?

Я и раньше замечал экстравертированность «Мазды», низкая посадка в которой и отсутствие крыши делали общение непринуждённым. В такой машине невозможно смотреть на кого-то сверху вниз, как из окна рыковановского «Лексуса». «Мазда» является автомобильным воплощением левых взглядов, и люди, живущие ночной жизнью, ценят это. Ответив на вопросы, я утопил газ в пол, «Мазда» широко вильнула кормой, молодёжь восторженно завыла.