Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 15

– Это тофана, мальчик. От нее нет лекарства, – так сказали ему и пастор, и знахарь, и сам де Лион. Шевалье лежал на постели, иссохший и черный, как ноябрьский лист, и вся подушка была – в выпавших его волосах.

– Не прикасайся ко мне – даже поры мои ядовиты, – предупреждал он, когда Яков тянулся – стереть испарину, ртутью бежавшую по истончившейся серой коже.

Такова расплата за шпионское счастье. То самое, что – балы, гризетки, опасные связи. Яд аква тофана. Яков не знал, кто был убийца, подсыпавший яд, – а шевалье не выдал. Яд, без вкуса, цвета и запаха, как вода. Отравленный умирал в течение месяца или двух, в смертной тоске, в великой печали. И не было спасения.

Немногие владели секретом этого яда, столь немногие, что их и звали так – господа Тофана. По легенде, им нельзя было продавать свой секрет, иначе – позор и смерть. Катарина Десэ и две другие, итальянские Тофаны торговали смертельной водой – и окончили дни свои на костре и в тюрьме. Но яд можно было подарить или выменять – на ночь любви, например…

Яков так и не узнал, кто был их Тофана, их убийца, мужчина ли, женщина. Но понял вскоре, что многие полагают – что Тофана он сам, Яков Ван Геделе.

Он и прежде знал, какие слухи идут о них с шевалье. Дипломаты вообще распускали друг о друге сплетни – как завистливые монахини. Яков был накоротке со своим патроном и видел в нем друга, и даже отца, пусть и были они почти что ровесники. Шевалье де Лион многим хвастался своим личным хирургом – с восторгом, быть может, несколько неуместным. О том, как умен его Ван Геделе, и как образован, и сколь искусен. Многие видели в их близости греховную связь, но это было глупой, бездарной ложью. Оба, и Ван Геделе, и де Лион, любили женщин, и даже порой с излишним вдохновением.

Де Лион умер – и молодой Ван Геделе сразу же сделался в Кенигсберге персоной нон грата. Ему ненавязчиво, но весьма и весьма отчетливо дали понять, что, по мнению света, виновник смерти шевалье – он сам, ближайший друг, брат и врач. Двери гостиных захлопнулись перед носом – с унизительным треском. Яков запальчиво фыркнул и метнулся в Ченстохов – к юному пану, еще недавно желавшему его переманить. Пан даже не соизволил его принять. И шепот полз за спиной – Тофана…

Яков умел составлять яды и эликсиры – не зря он хвастался дорожному своему попутчику. Но тофану он, конечно же, приготовить не мог, и даже до конца не верил в этот яд, считал его легендой, переоцененной пустышкой. Имя «Тофана», быть может, льстило бы ему – при других обстоятельствах. Но сейчас это имя закрыло перед ним все пути, все двери.

И Яков возвратился в Москву – в город, где никто не знал его или с трудом мог вспомнить. Ведь дурное имя не потащится за ним через весь мир, на север, по снежной белой дороге? Яков думал начать здесь, в Москве, где никто не слышал о нем, свою новую жизнь и встретить нового, еще одного де Лиона – русского. Или же немца – их, говорят, предостаточно при русском дворе. А Европа – что ж, подождет. Слухи скоро забудутся, старые сплетни заменятся в головах людей новыми…

Яков легко шагал по снегу в рассветной мгле, и колокола переливались малиновым звоном – в такт бряцающим медицинским инструментам в его саквояже. Снег играл голубыми искрами, масляно бликовали в первых лучах церковные луковки – жизнь новая начиналась. И разве что вороны проклятые каркали – но на свои же головы, на свои…

Трижды благословенный

«Как похорошела Москва при новой государыне!» – воскликнул бы праздный путешественник, но не таков был Ивашка Трисмегист. «Гвардейцев в городе как грязи, и фонарей навтыкали – ночью в простоте и не пройдешь, и не поохотишься», – размышлял он, пробираясь по улицам к своей первой цели. В богатых кварталах и в самом деле появились фонари, полные горючего газа – для пущей красоты, порядка и, увы – против лихих людей. Проходя через рынок, приметил Трисмегист и агентов тайной полиции – их выдавала особая повадка. По одежде вроде люди как люди, но рожи – испитые и чем-то неуловимо друг с другом схожие, может, выражением – как у принюхивающихся собак.

Задворками дошел Иван к роскошному господскому дому, миновал конюшни и заснеженный английский сад и вышел к дверям черного хода. Сторож впустил его, не чинясь – Трисмегиста ждали.

– Дома хозяйка? – монах стряхнул с плеч снежинки и откинул на спину капюшон.

– Ее светлость только с прогулки, – нарядный дворецкий отодвинул прочь дубину-сторожа и впился пронзительным взглядом в гостя. – Пойдем, дружочек, только потопай здесь сапогами – чтоб ковры господам не загадить.

– Я-то потопаю, – легко согласился Трисмегист, – но в покои не пойду. Негоже рожу мою в покоях светить – увидит кто, и грош мне потом цена. Проводи меня, мил человек, до черной лестницы – и хозяйке передай, пусть туда ко мне выходит.

Дворецкий сделал большие глаза, но возражать не стал – указал гостю в сторону черной лестницы и бесшумно растворился в длинной анфиладе, ведущей в господские покои. Трисмегист поднялся по лестнице, присел на ступенечку и принялся беззаботно насвистывать.





– Разложила девка тряпки на полу, раскидала карты-крести по углам… – подпел за его спиною мелодичный голос ту самую грустную каторжную песенку, что свистал ряженый монах.

– Здравствуй, хозяюшка! – Трисмегист вскочил со ступенек, повернулся и в пояс поклонился. – Вот и дошел я до вас, от самого Ченстохова – белыми своими ножками.

– Не свисти, – отозвалась хозяюшка по-русски, но с немецким шипящим акцентом. Как же несозвучны были грубые эти слова с нежной и изысканной ее наружностью. Трисмегистова «хозяйка» была самая настоящая дама, высокая, тонкая, в бархатной, винного цвета амазонке – от самой модной в Москве портнихи, в перчатках – от парижского скорняка. Нет, не разряженная парвеню – хищное породистое лицо, и царственная осанка, и манера играть тонким стеком говорили о том, что богатство и высокое положение для дамы дело привычное, если не наскучившее. Но – арестантская песенка, простецкая грубая речь…

– С пополнением вас, ваша светлость, – умильно проговорил Трисмегист. Талия дамы была чуть более округла, чем предполагала ее невесомая комплекция – красавица была в тяжести.

– Не твое дело, – огрызнулась «ваша светлость», и темные брови ее нахмурились – от этого нежное злое лицо сделалось еще прекраснее. – Ты привез тетушку? Покажи!

Трисмегист извлек из-за пазухи сверток, размотал – и выглянул темный печальный лик. Дама поставила ногу высоко на ступени – мелькнуло голенище драгоценного верхового сапожка, – взяла икону и утвердила на своем колене. Вгляделась, прищурившись:

– А похожа! Мастер, что ее писал, с тобой приехал?

– А надо было? – растерялся Трисмегист, – Я ж его сразу того, – он сделал красноречивый резкий жест. – Подумал, что так и условлено…

– Что ж, значит, не судьба, – смиренно согласилась дама. – А я хотела было у него Габриэля к себе в будуар заказать.

– Гавриила? Архангела? – переспросил монах. – С огненным мечом?

– Да какая теперь разница, – дама отставила икону с колена на ступени, сняла с пояса тугой кошелек. – Вот, пересчитай.

Иван пересчитал, сделал постное лицо:

– Прибавить бы надо, хозяюшка. В дороге опасностей не счесть, пули свистели над головою…

– Так мы с тобою о таком и договаривались, – рассмеялась «хозяюшка», вскинув темные брови. – Что будут они свистеть. Кольчугу тебе выдали – из древних лопухинских доспехов. Вернешь кольчугу-то?

– Не здесь же мне заголяться… – пробормотал Трисмегист с поддельным смущением, но дама осталась непреклонна:

– Окстись, я и не такое видала. Расчехляйся, не смотрю, – она зажмурилась и отворотилась к перильцам. Иван побарахтался в рясе и кое-как вытянул из-под одежды тонкую, нежно звенящую кольчугу: