Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 14

Около прилавка стоял Лихарев, глядел с умилением на певцов и притопывал в такт ногой. Увидев Иловайскую, он улыбнулся во все лицо и подошел к ней. Она тоже улыбнулась.

– С праздником! – сказал он. – Я видел, вы хорошо спали.

Иловайская глядела на него, молчала и продолжала улыбаться.

После ночных разговоров он уж казался ей не высоким, не широкоплечим, а маленьким, подобно тому, как нам кажется маленьким самый большой пароход, про который говорят, что он проплыл океан.

– Ну, мне пора ехать, – сказала она. – Надо одеваться. Скажите, куда же вы теперь направляетесь?

– Я-с? На станцию Клинушки, оттуда в Сергиево, а из Сергиева 40 верст на лошадях в угольные шахты одного дурня, некоего генерала Шашковского. Там мне братья место управляющего нашли… Буду уголь копать.

– Позвольте, я эти шахты знаю. Ведь Шашковский мой дядя. Но… зачем вы туда едете? – спросила Иловайская, удивленно оглядывая Лихарева.

– В управляющие. Шахтами управлять.

– Не понимаю! – пожала плечами Иловайская. – Вы едете в шахты. Но ведь там голая степь, безлюдье, скука такая, что вы дня не проживете! Уголь отвратительный, никто его не покупает, а мой дядя маньяк, деспот, банкрот… Вы и жалованья не будете получать!

– Все равно, – сказал равнодушно Лихарев. – И за шахты спасибо.

Иловайская пожала плечами и в волнении заходила по комнате.

– Не понимаю, не понимаю! – говорила она, шевеля перед своим лицом пальцами. – Это невозможно и… и неразумно! Вы поймите, что это… это хуже ссылки, это могила для живого человека! Ах, Господи! – горячо сказала она, подходя к Лихареву и шевеля пальцами перед его улыбающимся лицом; верхняя губа ее дрожала и колючее лицо побледнело. – Ну, представьте вы голую степь, одиночество. Там не с кем слова сказать, а вы… увлечены женщинами! Шахты и женщины!

Иловайская вдруг устыдилась своей горячности и, отвернувшись от Лихарева, отошла к окну.

– Нет, нет, вам туда нельзя ехать! – сказала она, быстро водя пальцем по стеклу.

Не только душой, но даже спиной ощущала она, что позади нее стоит бесконечно несчастный, пропащий, заброшенный человек, а он, точно не сознавая своего несчастья, точно не он плакал ночью, глядел на нее и добродушно улыбался. Уж лучше бы он продолжал плакать! Несколько раз в волнении прошлась она по комнате, потом остановилась в углу и задумалась. Лихарев что-то говорил, но она его не слышала. Повернувшись к нему спиной, она вытащила из портмоне четвертную бумажку, долго мяла ее в руках и, оглянувшись на Лихарева, покраснела и сунула бумажку к себе в карман.

За дверью послышался голос кучера. Иловайская молча, со строгим, сосредоточенным лицом, стала одеваться. Лихарев кутал ее и весело болтал, но каждое его слово ложилось на ее душу тяжестью. Невесело слушать, когда балагурят несчастные или умирающие.

Когда было кончено превращение живого человека в бесформенный узел, Иловайская оглядела в последний раз «проезжающую», постояла молча и медленно вышла. Лихарев пошел проводить ее…

А на дворе все еще, Бог знает чего ради, злилась зима. Целые облака мягкого крупного снега беспокойно кружились над землей и не находили себе места. Лошади, сани, деревья, бык, привязанный к столбу, – все было бело и казалось мягким, пушистым.

– Ну, дай Бог вам, – бормотал Лихарев, усаживая Иловайскую в сани. – Не поминайте лихом…

Иловайская молчала. Когда сани тронулись и стали объезжать большой сугроб, она оглянулась на Лихарева с таким выражением, как будто что-то хотела сказать ему. Тот подбежал к ней, но она не сказала ему ни слова, а только взглянула на него сквозь длинные ресницы, на которых висли снежинки…

Сумела ли в самом деле его чуткая душа прочитать этот взгляд или, быть может, его обмануло воображение, но ему вдруг стало казаться, что еще бы два-три хороших, сильных штриха, и эта девушка простила бы ему его неудачи, старость, бездолье и пошла бы за ним, не спрашивая, не рассуждая. Долго стоял он как вкопанный и глядел на след, оставленный полозьями. Снежинки жадно садились на его волоса, бороду, плечи… Скоро след от полозьев исчез, и сам он, покрытый снегом, стал походить на белый утес, но глаза его все еще искали чего-то в облаках снега.

1886

Варвара Андреевская (1848–1915)



Рождественская елочка

На дворе стоял очень сильный мороз, но солнышко светило весело.

Дело подходило к рождественским праздникам, и по улицам Петербурга было заметно особенное оживление.

Каждый спешил что-нибудь купить своим детям к предстоящему празднику, и кто пешком, кто на извозчике, а кто в собственном экипаже – видимо, возвращался домой, нагруженный различными лакомствами и игрушками.

– Счастливые, – слабеньким голоском проговорила маленькая, бледная и очень плохо одетая девочка, сидевшая около тусклого оконца в подвальном этаже высокого каменного дома. – Счастливы те дети, у которых родители богаты и могут сделать им елку, а мне так и думать о чем-нибудь подобном невозможно.

И, опустив печально головку, Оля (так звали девочку) сначала заплакала, а затем, незаметно для самой себя, склонившись на подоконник, сладко задремала.

И вот снится ей, что дверь комнаты скрипнула… Она оглядывается, полагая, что, вероятно, вошла мама, отправившаяся около часа назад получить заработанные деньги в магазин, куда она от времени до времени относила заказы, – но вдруг, вместо мамы, девочка видит на пороге какую-то незнакомую белую фигуру, чрезвычайно привлекательную.

Чем дольше всматривается девочка, тем яснее и яснее узнает в ней одного из тех ангелов, которые нарисованы на образах в церкви и которыми она постоянно любуется, бывая там.

Вот этот ангел подходит ближе… ближе… Вот он стоит уже совсем рядом и подает небольшую рождественскую елочку, всю увешанную гостинцами.

Девочка очень рада.

«Скорее бы мама пришла, – думает малютка. – Скорее бы показать ей неожиданный подарок…»

А мама этим временем действительно, наяву, торопливыми шагами направляется к дому.

Она тоже довольна и счастлива, потому что хозяйка магазина, в виде праздничного сюрприза, подарила ей десять рублей, и бедная женщина, первым делом купив молока, булок и яиц на ужин только что поправившейся после болезни Оле, захватила ей также маленькую рождественскую елочку, которая хотя далеко не была такая нарядная, как елочка, виденная девочкою во сне, но тем не менее доставила собою бедняжке много-много радости.

1892

Лидия Авилова (1864–1943)

Маски

– Папочка, милый! Отчего нельзя? – просила Маруся, и хорошенькие глазки ее принимали трогательное, умоляющее выражение.

– Дурочка! Как это выдумать – проситься в маскарад? В твои-то годы!

– Папуся! Ведь я с тобой. Ну что со мной может случиться? Что? Если хочешь, никто и не узнает, что я была, даже никто из товарок; похожу, посмотрю, это так интересно! Если ты не соглашаешься только оттого, что молодым девушкам в маскарадах бывать не принято, так я же обещаю: никто не узнает, никто!

– Невозможно, Маруся, невозможно! Есть вещи… Поверь, если бы не одно дело, я бы и сам не поехал. Мне, собственно говоря, ужасно не хочется ехать, но надо встретить одно лицо, переговорить по делу.

Он кашлянул в ладонь, деловито нахмурил лоб и зашагал по комнате. Это был красивый, очень моложавый мужчина лет сорока с небольшим. Фигура его еще сохранила стройность, лицо было свежо несколько женской свежестью, а в подстриженной темной бородке еле-еле пробивалась серебристая седина. Маруся, высокая, худенькая, еще не вполне сложившаяся девушка-ребенок, сильно походила на него лицом и в скором будущем обещала быть красавицей. Темно-каштановые волосы ее окружали свежее тонкое личико золотистым сиянием, темные глаза блистали задором и оживлением, но теперь, когда она чувствовала себя почти несчастной, эти глаза сразу померкли и, грустные, умоляющие, следили за движениями отца. Маруся сидела на диване и как-то чисто по-детски жалась всем своим длинным худеньким телом.