Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 9



Глаза – слабое место, невысказываемое устремляется туда и щиплется там или стекает по щекам, солёным. Мир солёный на вкус, снег идёт – солёно, ребёнок засмеялся – солёно, скрипки вступили – снова солёно. Море внутри.

Мышка на кухне вдруг не бежит от моего появления, а смотрит прямо в глаза. Боже, до чего красивое создание! Приняла меня, теперь мы на одной волне. Значит можно возвращаться в город и продолжать писать для вас, доносить то, о чём поведал талый снег и тёмный лес. Не надо бояться, всюду любовь.

Краткая биография

Слышь, братишка, дай закурить, что-то зябко сегодня, вишь, тучи какие кровавые, знать, к непогоде. Всё не пройдет она, зараза, всё об одном – дитя без глазу, камыш в траве, трава гнилая и лёд от сердца и до края.

Сколько идём по торосам, ни воды не видно, ни туч не счесть, как будто в прорве, как по кругу понесло, хромаем на правую ледяную сторону, и сердце уж не бьётся, лишь узел лимфы на шее, как последний пульс остывающей души, баромит на «холодно» или «очень холодно».

Я не знаю когда похолодало, когда вдруг вокруг всё равно стало, и чья эта порча, что через день корчит, и говорю о Боге, да онемели ноги, и пишу о вечном, большом и сердечном, только не вышибить искры, пальцы примёрзли к проводам, никому ничего не отдам, ни любви, ни привета, здесь честь моя задета, здесь жизнь моя примёрзла к оглобле, слышь, кто там на вёслах?

На вёслах сидит кто-то в худе, медленно плывёт лодка, голоса знакомые в тумане силятся разбудить, растеребить. Вглядываюсь в лодочника, кашляю всё с той же мыслью вчерашнею и гадаю на кругах по воде, к какой ещё меня везут беде.

А что это там, в уголке укромном? Дневники и фотки о проекте огромном, о мальчике, который пел Христа, который тридцать пять лет верил, что дорога его чиста, что дорога его крута и до вершины близко, что надо лишь начать с Economist подписки, а затем перейти к учению Ницше, перетрахать полмира, чтобы правильно вышло. Так и шёл по земле забористо и лихо, заигрался и решил разбудить своё Лихо, бросить ему вызов, да взобраться верхом, скакать и резвиться дурным вахлаком.

Где теперь тот мальчик, только ветер свищет, да леший дрищет у входа в пещеру, у входа в колодец, куда пропал наш добрый молодец. Не взял на подмогу друзей и духов, посмеялся над любовью, не послушал слухов, и отняли его дар, его свет божий, то, чем он был ни на кого не похожий, то, чем пренебрёг в дороге и уронил в пещере, и остыли его ноги.

И теперь один, злой, кривой и скукожий хохочет жутко и вертит рожей, солнца не чует, тепла не разумеет, жрать, спать, ныть и злиться лишь умеет. И несёт его лодка к последнему приюту мимо пылких дев и горячего блюда, мимо ясных глаз и крепкого жара в дом сытой скорби и холодного кинжала, где принесёт он последнюю жертву…

Я смотрю на это и делаю выбор – как дальше сказке сказываться? Я не мальчик, не лодочник, я Оле-Лукойе, могу досказать эту сказку, могу начать новую. Nothing is real…

Независелица

Счастье – трата себя на творение своих рук

Антуан де Сент-Экзюпери

Борис Гребенщиков сказал, что его счастье в том, что ему выпало целыми днями делать то, что он любит. Ох как я тогда позавидовал. Потому что о себе я сказать такого не мог. До сегодняшнего дня.

И я жил, как все – пил да пахал. И ждал свободы. Молодым банкиром и средним менеджером, когда от меня ничего не зависело, я мечтал стать большим боссом, чтобы быть свободным в своих решениях.

Когда я стал большим боссом, оказалось, что в планы владельцев мои решения не входят, и от меня стало зависеть ещё меньше. Тогда я мечтал построить свой бизнес и стать абсолютно независимым. Когда я построил свой бизнес, пришёл инвестор и отобрал его.

Я добился своего – от меня абсолютно ничего не зависело. Полная независелица.

Любил ли я то, что делал? Я не задумывался. Я так плохо себя знал, что едва ли мог ответить на этот вопрос. По словам других, я делал всё правильно, даже успешно, это и было моим мерилом. С собой я не разговаривал, предпочитая читать в газетах, как надо жить.



Чем это кончилось? Я страшно заболел. Стоя одной ногой на пороге больницы, из которой прежним уже не вернуться, я вдруг понял – хватит себя предавать, отказывать себе в жизни, запирать себя в душный подвал долженствования. Здесь нечем дышать, лёгкие сдаются. Мне пришлось-таки поговорить с собой и спросить, что я люблю делать. И ответ оказался до обидного простым.

Я люблю творить.

Более того, теперь я знаю точно, что любите вы, каждый из вас. Вы тоже любите творить. Домик в песочнице, загогулину на обоях, рукколу на грядке, ребёнка. Мы созданы по образу и подобию, а что это значит? Что нам естественно и любо делать то же, что и нашему Творцу – творить.

Наверное, нет большего счастья, чем любоваться плодами своих творений. Гвоздь, вбитый в стену, борщ, томящийся под крышкой кастрюли, дочка, свернувшаяся клубочком под пуховым одеялом. Мы – авторы.

Я решил стать автором слов. Моё дело – соединять слова с людьми. В этом бизнесе я наконец один. Это страшно, потому что теперь всё зависит только от меня. Но это и бесконечно радостно, потому что теперь могу целыми днями делать только то, что люблю, как, наверное, и было задумано Творцом.

Сорок лет в пустыне

Сорок лет в пустыне и горечи песка не отмыть,

Но мучиться жаждой ты всегда любил больше, чем пить

БГ

Cмотрю домашнее видео 1976 года: крутится винил на верхней полке мадьярского серванта. Рядом обложка – кольцо с двумя крылатыми тётями по краям, головы склонились, руки сложены на груди. Почему тёти грустные? Лучше пока не думать, лучше танцевать. Я танцую. Мне четыре года. В мою жизнь вошла рок-опера «Jesus Christ Superstar (JCS)».

Танцевал и не думал до восьми лет, в восемь с учителем и словарём перевёл первую арию Иуды. Смысл ускользнул. В десять сверлящее любопытство разобраться в теме проглотило «Забавное Евангелие» Лео Таксиля из домашней библиотеки атеистической литературы. Автор, сталкивая расхождения четырёх евангелистов, наверное, хотел мне доказать ,что Бога нет, но вместо этого привязал меня навечно к одной из величайших историй человечества.

В двенадцать я знал либретто наизусть, часто пел себе под нос всю оперу от первой до последней ноты, собирая с бабушкой грибы. В семнадцать в очереди на вступительный экзамен в МГУ огляделся – все судорожно листали словари и конспекты. Я прогудел тихо: «I’ve been living to see you…», успокоился, пошёл и сдал. В девятнадцать крестился, потому что давно уже был частью этой истории, и крестик на груди давал необъяснимое право задавать сложные вопросы напрямую, подобно Иуде.

Иуда был любимым героем в опере. Не боится авторитетов, ставит всё под сомнение и преданно любит Христа. Иисус мне казался слабым и истеричным, несправедливо попирающим молодого пытливого апостола.

Когда ума прибавилось, я понял, что я такой же слабый и истеричный, и это называется быть человеком. Человек обретает силу и опору, когда находит свой Гефсиманский сад, и там признаётся в своей слабости и задаёт неудобные вопросы Отцу-Создателю.

С этого момента ария Христа стала для меня той конечной всеобъясняющей молитвой. Кричи, кричи, когда плохо, кричи что есть мочи, жалуйся, раздувай жилы на шее, пока не падёшь навзничь. Потом в этой бессильной тишине ты сдашься и вверишь свою судьбу тому, кто hold every card, и выпьешь горькую чашу Его Воли.

Вечная история, услышанная в трактовке хипарей Вебера и Райса в психоделически-раскованные семидесятые, проросла и пустила корни во мне.

Образ Марии Магдалины, загадочный и манящий, стал навязчивым идеалом женщины. Странно ли, что жена моя как две капли воды схожа с Ивон Элиман – Марией из киноверсии оперы. Я всё норовлю одеть её для полного сходства в расклешённые джинсы и полупрозрачный батник, подхваченный льняной бечёвкой.