Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 11

Косоротов чувствовал, что это лишь начало, силы еще прибудет, даже без тренировок, без пота и железа. Она избрала его тело домом. И позволяет нехотя использовать себя на ковре. Но явилась она вовсе не для борьбы. А будто наоборот: отдохнуть, отстояться после того, как она кому-то принадлежала, кто тратил ее направо и налево, взнуздал, сплавил со своей личностью, заставил питать волю. Она выбрала именно его, Косоротова, потому что он был, в сущности, добродушен и не ретив, не любил споров и соревнований. Сила дарила его умом, достаточным, чтобы он никогда не злоупотреблял ей; умом скорее предохраняющим, чем пытливым.

Косоротов подслушал однажды, как два школьных тренера обсуждали его. Один, помоложе, Маевский, сказал, что Косоротов ленится и нужно его приструнить, приучить к технике и дисциплине, а то, мол, закопает талант в землю. А второй, Рыкунов, пожилой уже, взявший когда-то союзное серебро, ответил задумчиво:

– Да не будет он борцом.

– Характер нужно воспитывать, – настаивал Маевский.

– Да не в характере дело, – сказал Рыкунов. – Не его это сила. В нем, а не его. Видел я такое однажды. Был у нас в армии самородок, танк мог перевернуть. Бороться, барахтаться – пожалуйста, хоть взвод изваляет. Но уже на окружном уровне его положили на лопатки. Почему? Потому что соперник опытный был, вызверился, не по-спортивному взялся, а на жизнь и смерть. Тут у самородка будто предохранитель перегорел. Сама его сила себя же и погасила.

– Ну, это ерунда какая-то, любишь ты психологию развести на ровном месте, – усмехнулся Маевский. – Впрочем, ты его тренируешь. Тебе виднее.

Но остальные взрослые этой подоплеки не знали. Видели фигуру, мускулы. Глядели уважительно, даже подобострастно порой.

Все, кроме деда и Мушина.

Дед всегда звал его с собой на кладбище прибраться, вымести сор и листву. А прибирался он регулярно, с нетерпимостью врача к нечистоте. Потом они шли в мастерскую к Мушину у кладбищенской стены, и дед говорил:

– Погуляй немного, Костик. Мы с Петром Васильевичем поговорим.

И Косоротов отправлялся бродить среди прямоугольных глыб, сваленных у мастерской. Слоистого мрамора, сизо-серого, как просоленное сало. Черного лабрадорита, мерцающего на сломе сине-зелеными “глазка́ми”. Мясного, налитого багровым шокшинского песчаника. Мушин его и научил определять породы.

Он мог бы сдвинуть любую из глыб. Но все равно дед и Мушин смотрели на него иронично, как на задиристого щенка.

Он делал вид, что просто прогуливается, как велено. А сам наблюдал издали за стариками.

Мушин был старше деда, лет под восемьдесят. Лицо прятал в густой седой бороде, придававшей ему потешный вид Деда Мороза. Но тело у него было еще крепкое, сухопарое, хоть руки и в артритных наростах, в соляных выпуклостях. А глаза… Глаза резчика, привыкшие измерять и размечать, выводить закаленной сталью резца линию в неподатливом камне.

Мушин был знаменит. Все хотели, чтоб именно он делал монумент, но он брал заказы с разбором, не гонясь уже за деньгой; сам выбирал породу, форму и, если заказчик не соглашался, отказывался от работы, передавал помощникам. Славились его памятники еще и тем, что стоят идеально, не клонятся с годами, хотя почва-то по склонам кладбищенского холма песчаная, ненадежная. Словно и сквозь камень умеет чуять Мушин, и сквозь землю.

И Косоротову казалось, что Мушин видит: сила Косоротова – ему чужая. Видит и знает, как так может случиться. И дед знает.

А еще у Мушина была внучка, Полина. Лет на семь младше Косоротова. Совсем девчонка. Мушин – родители у нее в разводе, что ли – иногда брал ее с собой в мастерскую. Старик просил тогда Косоротова поиграть с ней в прятки среди глыб. И Косоротов, сам не зная почему, хитрил, подсматривал краем глаза, как она, светловолосая малявка в платьице из взрослой, украшенной розовыми и фиолетовыми маргаритками материи – наверное, мать купила себе на платье ткани с запасом, – ловко скачет промеж камней. А камни бугрятся естественными сколами, дикой силищей – отколотые от коренной породы взрывами, оглушенные, угрюмые, хранящие суровую, грубую стать недр. И Косоротову хотелось защитить ее от зловещих булыганов, разбуженных людьми, от их шершавых боков, готовых сдавить и раздробить.

Дед умер первым. И Мушин поставил ему памятник, оговоренный, как оказалось, давным-давно. Строгая плита белого мрамора, черными буквами имя, фамилия, годы жизни, а ниже простая подпись: врач. Иные-то заказывали скошенные грани, золоченые буквы, городили черт-те что. А для деда Мушин расстарался и шрифт подобрал редкий, но не выпендрежный.





Там, у памятника, Косоротов простил Мушину их с дедом союз, в котором ему не было места. Обнял старика, ибо видел: лучше б никто не сделал. С достоинством получилось. По-мужски.

Польщенный Мушин сказал тихо, чтобы другие не слышали:

– Спасибо, Костя, дорогой. – И, отстранившись, глядя уже в глаза, добавил: – Рядом с дедом твоим лежать будем. Ты уж, если что, присмотри за нами.

Косоротов ответил беспечно и благодарно:

– Присмотрю. Слово даю.

И старик вдруг церемонно поцеловал его в лоб сухими, твердыми губами. А Косоротову показалось, что это он прижался горячим лбом к выступу холодной скалы.

Бабушку хоронили без Косоротова – он в то время служил на Севере.

Он вообще не должен был попасть в обычные войска. Его ждала спортивная рота в Москве, Центральный спортивный клуб армии, соревнования, призы, медали, полувольный режим, столичные девчонки, а потом – льготный прием в институт физкультуры, на тренерский факультет. Все уже было обговорено, и с городского сборного пункта его наутро должен был забрать покупатель, столичный подполковник Кубиков.

Косоротов явился на сборный пункт накануне, устроился в углу, закемарил. Там его и просквозило.

Когда Кубиков приехал, он валялся в медсанчасти с сильнейшей зубной болью. Не помогли ни таблетка, ни укол.

Так, бывало, с дедом случалось. Зубной кудесник, он был и зубной страдалец. В юности работал вольнонаемным врачом на Севере и застудил зубные нервы. Если у него болело – тело ходило ходуном, пот катил градом, а лицо совершенно переставало ему подчиняться, превращалось в галерею жутких и чуждых масок, слепков страдания. И сам дед становился вдруг чужим, мычал, матерился – такого мата Косоротов и в армии-то потом не слышал, – и только бабушка ходила в ту комнату, где он лежал, носила пахучее травяное полоскание.

Кубиков его, естественно, не взял. Кому нужен ненадежный борец? А боль к вечеру утихла. И его, одуревшего, измученного, прихватил флотский офицер, флот-то три года, не два, калачом не заманишь, и увез с другими бедолагами в учебку на Север, в глухие безлесные сопки, на базу арктических сторожевиков.

Они ходили в долгие рейсы, до самой кромки нетающих льдов, до синих ледяных пиков Новой Земли; вдоль гранитных берегов Баренцева и Белого морей. Когда в часть пришла телеграмма из дома, сторожевик был в дальнем походе.

По возвращении Косоротов получил десять суток отпуска, приехал – и увидел только бабушкино имя на белом камне, выписанное все тем же строгим шрифтом.

На соседнем, мушинском, участке было не прибрано. Он подмел нападавшие зимой ветки, полил ландыши и зашел на обратном пути в камнерезную мастерскую. Второй мастер сказал ему, что Мушин уж несколько месяцев как в больнице.

В плацкарте по пути обратно в часть, слушая разговор пожилых попутчиц о том, сколько лет можно хранить закатанные в маринаде дачные помидоры, он почуял вдруг, что уже не увидит Мушина, когда вернется через год со службы. И он задумался, не рассуждая, зачем, в сущности, задумывается: а какой у Мушина будет памятник? Старик ведь наверняка все продумал, оставил эскиз, чертеж, а может, и сам камень выбрал, подготовил, обтесал.

В однообразные дни службы, в повторяющиеся часы вахт мысль о памятнике помогала бодрствовать. Косоротов примерял к личности Мушина разные формы обелисков и породы камня. Тут была интрига головоломки, странная притягательность задачи с подвохом. Мушин не раз говорил: наше ремесло особое, иное надгробие больше о человеке расскажет, чем в книгах написано и друзья знают. И Косоротов размышлял: а сам-то Мушин как поступит? Откроет о себе что-то после смерти через памятник? Или, наоборот, скроет?