Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 16



Николай Лейкин

Меж трех огней. Роман из актерской жизни

© «Центрполиграф», 2022

© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2022

Глава I

В летнем театре на сцене первая репетиция. Поставлен ободранный павильон. Холодно. Везде сквозит. Чахоточного вида суфлер в пальто с выеденным молью воротником сидит на суфлерской будке и подает реплики двум репетирующим актрисам – одной молодой, закутанной в перовое боа, другой пожилой в накинутом на голову сером суконном платке. Рядом с суфлером режиссер на стуле – пожилой человек в бороде с проседью. На голове его красная турецкая феска с черной кистью, шея завязана белым кашне. Он держит в руке тетрадь, прислушивается к репетирующим актрисам и курит папиросу.

– Постойте… – останавливает он движением тетради пожилую актрису. – Эту сцену я вас прошу вести гораздо нежнее. Вы мать, перед вами дочь. Вы очень хорошо знаете, на какой опасный подвиг вы ее отправляете.

– Я, Феофан Прокофьич, понимаю, но ведь сегодня первая репетиция… Можно сказать, считка… – отвечает актриса.

– Прекрасно, моя родная, но и со считки уж нужно давать тон. Иначе вы не войдете в роль. Да и я, как режиссер, вижу вас в первый раз. Никогда раньше с вами не служил и должен ознакомиться с вашими способностями для последующих ролей. На этой же неделе я должен раздавать роли для другой пьесы. Повторите… И пожалуйста, эту сцену понежнее.

– Ах, вы какой, право… – жмется пожилая актриса. – Разумеется, на следующей же репетиции я буду читать вовсю…

– Невозможно, моя дорогая… Вы на всех репетициях должны вести вовсю, иначе мы не ознакомимся. Тут в пьесе ремарки нет. Но, по-моему, вы должны даже обнимать дочь, говоря эти слова. Ну-с, пожалуйста… Я слушаю.

Сцена повторяется.

За павильоном толпятся актеры и актрисы в самых разнообразных одеждах, ожидающие своего выхода. Между ними помощник режиссера, молодой белокурый малый в усах и с книжкой выходов. У мужчин по большей части воротники пальто подняты, на голове мягкие фетровые шляпы. Все они жмутся от холода. Все они собрались с разных концов России, и многие не знакомы еще друг с другом. Курение папирос идет вовсю. Один из актеров – рослый, красивый, но несколько с одутловатым лицом брюнет – сидит на пне и свертывает папиросу, тщательно облизывая бумагу. Он в светло-сером франтовском пальто, в красном галстуке, в который воткнута булавка с крупной жемчужиной, и в глянцевитом цилиндре. Золотое пенсне на цепочке болтается поверх пальто. К нему приглядывается маленький кругленький блондинчик с плохо выбритым лицом, в потертом пальто и жокейской фуражке. Наконец, он подходит к нему и говорит:

– Лагорский… Не узнаете? Когда-то в Казани и Симбирске… Помните?

– Бог мой! Кого я вижу! Мишка Курицын сын! – восклицает брюнет, поднимаясь с пня.

– Зачем же ругаться-то, Василий Севастьяныч…

– Я, брат, любя. Здравствуй… Как же тебя не помнить! Я о тебе сказки детям рассказываю.

Лагорский снимает цилиндр и троекратно целуется с Мишкой Курицыным сыном.

– Я знал, Василий Севастьяныч, когда ехал сюда, что вы здесь на героические роли, – улыбаясь во всю ширину лица, говорит Мишка. – В газетах прочел… Ехал и радовался, что увижусь с вами… Вы, Василий Севастьяныч, мне жизнь спасли, и это я помню чудесно.

– Да, да, да. И это я помню… Ты-то как сюда попал?

– Через московское бюро. На роли вторых простаков, Василий Севастьяныч.

– На полсотни в месяц?

– Подымайте выше, Василий Севастьяныч. Семьдесят рублей.

– Ого! Ты, брат, прогрессируешь, Мишка! – шутливо отнесся к нему Лагорский и похлопал его по плечу. – Не пьешь больше?

– Малость балуюсь, но в умеренном тоне. Я, Василий Севастьяныч, уж теперь не под фамилией Перовского играю, а под своей собственной… Тальников я…

– Что же, скандал какой-нибудь где-нибудь вышел, что ты переменил фамилию?

– Нет, так-с. Что же свою Богом данную фамилию обижать? Лучше же ее увековечить. Подумал, подумал: «Зачем я по сцене Перовский? Буду Тальников». Ну и стал Тальников.

– От долгов лучше скрываться, когда под чужой фамилией играешь.



– Какие у меня долги, Василий Севастьяныч! И наделал бы, может статься, да никто не верит. А как здоровье вашей супруги Веры Константиновны, Василий Севастьяныч? – спросил Тальников.

– Жена? Она здесь… Она в театре, который с нами рядом, будет играть. Она в «Карфагене»… В театр сада «Карфаген» приглашена… Там легкие пьесы… Только я говорю не о Вере Константиновне, а о жене, о Надежде Дмитриевне Копровской. На триста рублей она приехала.

– Позвольте, – остановил Лагорского Тальников. – Но ведь в Казани у вас была супруга Вера Константиновна Малкова. Помните, когда вы в «Европе» стояли и я ходил к вам по утрам ординарцем?

– Малкова мне не жена. Она так…

– Боже мой… А ведь я ее за вашу супругу считал! Душа в душу жили. Ведь у вас от нее была дочка Наташа?

– Даже две: Наташа и Катя… Но Малкова мне, Мишка, не жена, хотя она прекрасная женщина, прямо святая женщина.

– Где же она теперь, Василий Севастьяныч? Я про Малкову…

– Вообрази, здесь, в труппе. Сегодня ее нет, но завтра она будет. А я теперь сошелся с женой. Не знаю, как и быть, – пожал плечами Лагорский. – И можешь ты думать, она, эта самая Малкова, живет через пять-шесть дач от меня, на той же улице. Жена покуда ничего еще не знает, но Малкова уж ревнует. Она – женщина-огонь.

Лагорский улыбнулся.

– Затруднительное ваше теперь положение, Василий Севастьяныч, – произнес Тальников.

– Водевиль, – отвечал Лагорский. – Но вздор, вывернусь. Как в водевиле и вывернусь. Ведь это у меня всегда и во все времена было. Только, разумеется, не так близко. Ведь и при Малковой… Помнишь, там у меня была вдова купчиха? И от ней есть.

– Шельганова? Помню. Вы меня брали к ней. Я там в ее именины таперствовал.

– А я помню, что ты там бобровую шапку стянул.

– Уж и стянул! Просто обменялся по ошибке.

– Вместо драповой-то бобровую взял?

– Выпивши я был, Василий Севастьяныч. Ведь такое происшествие с каждым может случиться.

– С каждым! Однако бобровой-то шапки все-таки ты не возвратил.

– Бедность, Василий Севастьяныч… Получал всего тридцать рублей. Вы с Шельгановой любовью выманивали, а мне так Бог послал.

– Выманивали! Что ж ты меня за альфонса считаешь, что ли! – возвысил голос Лагорский.

– Зачем за альфонса? Просто вы большой сердцеед… хе-хе-хе… – поправился Тальников.

– Ну, то-то, – самодовольно проговорил Лагорский и выпрямился во весь рост. – Послушай… Ты помнишь Настю, горничную Милковой-Карской? Бутончик такой был в Симбирске за кулисами. Настя…

– Как же не помнить-то! Вся труппа за ней гонялась.

– Ну а я ее тогда сманил, увез в Нижний и жил с ней. Прелестный был цветочек.

– Знаю-с. На моих глазах все это было. В Нижнем-то только я не был.

– Ну вот из этой Насти я сделал маленькую водевильную актриску… Окрестил ее для сцены На́стиной. Хорошенькая… Личиком брала… Она и в водевиле, и в оперетке на маленькие рольки… Привязана была ко мне, как кошка. Более года мы с ней жили, имел я от нее сына, который теперь в деревне у ее матери на воспитании. Мы не расходились… А просто ангажемента нам не случилось вместе в одном городе, и пришлось разъехаться. Настя поехала в Тифлис, а я в Вологду… Если бы ты видел, какие сцены прощания были! – рассказывал Лагорский, но тотчас же махнул рукой и прибавил: – Впрочем, ты этого ничего не понимаешь!

– Отчего же не понимать? У меня, Василий Севастьяныч, сердце также чувствительное, – обидчиво произнес Тальников. – Физиономией я не вышел, а сердцем…