Страница 2 из 80
– Да-да, – ответил я, возвращаясь взглядом к журналистке. – Ещё какие-нибудь вопросы?
Заведующий труппой покинул кабинет режиссёра-постановщика, выделенный для короткого интервью. Руководство относится с пониманием, поэтому идёт на встречу, чтобы разрешать «последствия популярности».
– То есть у вас родня в Казахстане? – продолжила опрос Ирина.
– Родители, – без особого желания ответил я. – Не захотели ехать в Петербург и возиться с документами. Им и там нормально.
– Но бабушка… – нахмурила брови журналистка.
– Как дед умер, это было в две тысячи восьмом году, она увидела, что дети устроены и её мало что держит в Казахстане, поэтому она вернулась в Ленинград, то есть уже в Санкт-Петербург, – объяснил я. – И что, ваших читателей интересуют только подробности моей биографии? А планы на будущее? А ожидаемые роли? Нет?
Это интервью уже начало меня раздражать. Я очень часто давал интервью, поэтому разбираюсь в вопросе. Это интервью раздражает некомпетентностью интервьюера. Или интервьюерши? Или интервьюерки? Или интервьюерэссы?
– И вы, выходит, переехали в Петербург, к бабушке, после чего поступили в СПбГУ, так? – проигнорировала мои озвученные и неозвученные вопросы Ирина.
– Так всё и было, – вздохнул я. – Думаю, наше интервью можно считать состоявшимся, потому что мне нужно перепроверить грим, скоро начнётся спектакль. Рад был побеседовать.
– Но я ещё хотела спросить… – начала Ирина.
– Увы, но вынужден огор̀чить вас невозможностью пр̀одолжения интер̀вью, – начал я настраиваться на своего персонажа и переходить на французский акцент. – Напр̀авление к выходу знаете. Ар̀евуар̀, мадмуазель.
Я встал со стула, поправил китель, двууголку, после чего поклонился Ирине и покинул кабинет.
Прохожу сквозь узкие и полутёмные коридоры, пропустив мимо себя стайку технических работников, которым предстоит занять свои места.
Сегодня играем «Вмешательство Наполеона».[1] Станислав Пешков играет Ландрю, а я, соответственно, Наполеона. Жозефину играет, к сожалению, Валентина…
Почему сабля или что там Наполеону положено, такая тяжёлая? Надо сказать бутафору, чтобы сделал лёгкое оружие, ведь мне даже вынимать этот меч, по сюжету постановки, не нужно. Или вообще, пусть отвинтит лезвие и оставит только рукоять – оружие тянет пояс и это выглядит нелепо. Это у нас в раздел «Не забыть», а не в раздел «Как обычно, забыл».
Рискованная тема, финал дырявый, как дуршлаг, но худрук, Иван Абрамович, решил попытать удачу – население у нас притязательное, но хорошо забытое старое имеет повышенные шансы на успех только потому, что это уже классика, пусть и не очень успешная при своих современниках.
В зале играла французская музыка 30-х годов – так Иван Абрамович собирается настроить уже ожидающих начала спектакля зрителей «на атмосферу».
– Non, je ne regrette rien… – пропел я тихо, подпевая Эдит Пиаф.
Стоп.
– Вот Александр̀ Владимир̀ович… – прошептал я, меняя курс к кубрику звукорежиссёра.
Не люблю лезть в чужую работу, но Эдит Пиаф, которая исполнила свою самую знаменитую песню в 60-е годы, это совершенно точно не в атмосфере пьесы 30-х годов.
Простой зритель, может, не заметит несоответствия, но если в зале критики, то есть риск, что завтра в околотеатральных кругах будут глумливо посмеиваться над нами, потому что важно всё – от музыки до спектакля, до выдачи шуб с куртками, после.
Но я не успел решительно подпортить отношения со звукорежиссёром, потому что там уже был Иван Абрамович, распекающий всех причастных и непричастных. Он услышал мои шаги и резко развернулся.
– Верещагин! – воскликнул слегка полноватый дяденька. – Ты почему ещё не на сцене!? Живо дуй туда, скоро начало! А у нас тут с музыкой трагедия… С кем я работаю?! Кто все эти люди?! Почему мне нельзя вам ничего доверить?! Следить должен, за руку вести вас, бестолочи! Да вы понимаете вообще, как сильно подпортили нам репутацию? Эх, вы…
«Нельзя обоср̀аться», – мысленно настраивал я себя.
Музыка, пока я шёл по коридору, сменилась на некий популярный когда-то, в тридцатые, французский шлягер. Несомненно, он рвал чарты во Франции, поражая сердца и души уже давно мёртвых людей.
Я уже был на сцене и стоял на отметке, замерев как восковая фигура, в горделивой позе, с высокомерным выражением лица, когда снова случилась заминка.
– Да что ещё? – спросил я, перекрикивая громкую музыку.
– Володя куда-то пропал, – ответил механик сцены, вроде бы, Вадим.
Он стоял вне поля зрения зрителей и отвечал за передвижение всего, что должно двигаться, а также за полёт всего, что должно летать.
– Кто-нибудь может отвлечься ненадолго и раздвинуть грёбаный занавес? – донесся до меня экспрессивный риторический вопрос Пешкова.
Этот вопрос был хорошим и своевременным.
Наконец, появился право имеющий, а не тварь дрожащая, и дёрнул за рычаг импортного электродвигателя.
Занавес разъехался и обнажил актёрам яркий свет и самое страшное, что может увидеть актёр театра… зрителей.
Свет слепил и не позволял разглядеть, что именно происходит в зале, но я быстро понял, что происходит что-то неправильное. Потому что музыка затихла, а из зрительского зала раздавались вопли, топот, хрипы и испуганная ругань.
Я приставил ладонь к глазам, чтобы избавиться от влияния верхнего освещения, и вгляделся в зал. Выпучив глаза, я отступил назад.
– Всем не двигаться! – крикнул я остальным участникам постановки. – Тут что-то не так!
Зрители ломились в двери, а наша знаменитая на весь Питер железная лестница отчаянно скрипела, ведь по ней спешно взбирались десятки людей.
Но самое ужасное, что на выход ломились не все. Некоторые из зрителей колотили и кусали лежащих и вопящих людей, раненых и беспомощных.
Вот один из зрителей, нависнув над жертвой, схватил её за голову, после чего впился зубами в шею, сразу же оторвав клок плоти. Кто-то включил освещение зала – стали видны шокирующие подробности.
Страх. Я оцепенел, хоть и считал себя крепким парнем, не только физически, но и ментально.
Парализовавший всё тело ужас резко схватил всего меня и начал медленно, будто бы демонстративно, сжимать. Ни вдоха, ни выдоха – полное оцепенение.
– … – кажется, кто-то со мной говорит.
Словно пробиваясь сквозь плотную пелену, заставил себя повернуть голову к источнику звука и увидел пятящегося Пешкова, тычущего указательным пальцем куда-то вперёд.
Зрение будто работало как камера с низкой частотой кадров, то есть часть картинки я просто терял, будто просматривая очень чёткий диафильм.
Оцепенение никак не отпускало… А у меня ведь был веский повод взять себя в руки и сбежать, но это, сейчас, было сильнее меня.
«Веский повод» врезался ногами в край подмостков и рухнул на лакированный дощатый настил. Изо рта ненормального зрителя плеснуло кровью и ошмётками плоти. Человеческой.
И это послужило последней каплей. Тут уже омерзение преодолело лёд оцепенения и я был вынужден бороться с рвотным позывом. Комок чего-то кислого и неприятного поехал вверх по пищеводу, но я удержал завтрак при себе и понял, что теперь могу думать – страх никуда не делся, но чуть отпустил.
– Димон! – крикнул из-за моей спины Стас. – Ты чего стоишь?! Беги! А-а-а, сука!
Короткий взгляд через плечо позволил увидеть, что на коллегу напал другой нездоровый зритель. М-м-матерь божья! Да что тут происходит?!
Ненормальный зритель медленно поднялся на ноги, а я, ни на секунду не уверенный, что совершаю правильный поступок, завозился с извлечением сабли из ножен.
Когда сабля оказалась у меня в руке, бежать уже было поздно. Ненормальный пошёл на меня.
Лицо его было окровавлено, но кровь была точно не его. Изо рта его осыпаются лоскуты кожи, которые этот ублюдок продолжал жевать. Сейчас блевану, точно…
Удержался. Во рту появился неприятный привкус. Очень неприятный. Но я так и не решил, что делать – бить человека мечом по голове, прямо на сцене, но взаправду или бежать.
1
«Вмешательство Наполеона» – пьеса Вальтера Газенклевера, повествующая о восковых фигурах Наполеона и Анри Ландрю, серийного убийцы, убивавшего одиноких вдов по корыстному умыслу. Суть в том, что в 30-е годы две восковые фигуры мистическим образом оживают, прямо в паноптикуме, сразу после завершения очередной экскурсии. Перед этим две девицы обсуждают и сравнивают Наполеона с Ландрю, а потом начинается «Ночь в музее», где две восковые фигуры смываются из паноптикума и живут так, как могут.
Наполеон каким-то образом попал на чаепитие европейских бизнесменов и дипломатов с американским бизнесом, диктующим там свои неприятные условия, толкнул речь, познакомился с ветренной профурсеткой Жозефиной де-Лерм и понеслась… к невнятному и псевдофилософскому финалу, где Наполеон говорит «Быть никем непонятым – вот бессмертие». Финала, как такового нет, что удивительно. Вышло нечто смазанное, невнятное…
Тут кто-то может сказать, что-то ты, RedDetonator, расп№%делся, а самому слабо написать пьесу? Да, слабо, уважаемые дамы и господа, хе-хе-хе.
В общем-то, произведение вышло с острой политической заявкой, учитывая то, что издано оно было в 1929-м году, но замах был на рубль, а удар вышел на копейку. Все ожидали, что выйдет перчёная сатира, но получилась беззубая комедия, смешная, конечно, но без претензии. Наполеон в ней вызывает, скорее, симпатию и сопереживание, что не соответствовало тогдашней политповестке – войнами Европа, как тогда казалось, наелась досыта. Поэтому предполагается, что публика и критики ожидали, что Наполеон будет омерзительным военным людоедом, а не идейным романтиком с горячим сердцем, хотя автор, как я полагаю, умышленно поставил его в паноптикуме рядом с серийным убийцей Ландрю.
Может быть, задумка автора изменилась по ходу написания, это не узнать, потому что никто долгое время автора не спрашивал, а потом, в 1940-м году, Газенклевер совершил самоубийство в лагере для интернированных во Франции, опасаясь выдачи нацистам. Сейчас бы такое, возможно, зашло, идея достаточно настоялась, но «Вмешательство Наполеона» не особо популярно среди дымов Отечества, потому что в 1930-ом году адаптация потерпела сокрушительный провал в МХАТе II-м. В театральной среде быстро забывают успехи, но очень долго помнят неудачи, поэтому об этом произведении стараются лишний раз не говорить.
А вообще, некоторые критики говорят, что пьеса исполнена блестяще, но совокупность недостатков её убивает. В Европе, к слову, она тоже никому не зашла и даже не могла зайти. Дело в том, что в сюжете описывается, в том числе, как европейские державушки покорно стелются под американский капитал – европейцам слышать такое со сцены, как минимум, неприятно… И пусть всем ясно, что Газенклевер пишет это об ущербном положении Европы перед США с сожалением, но европейские дипломаты показаны у него никчёмными тряпками, а представитель американского бабла циничной и хитрой мразью, обладающей непререкаемой силой. И осадочек для европейцев, от всего этого, остаётся неприятный.