Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 9

При этом «культурную революцию» надлежит рассматривать лишь как часть более масштабных революционных изменений. М. Дэвид-Фокс, например, усматривает в культурной революции «неотъемлемую часть более широкого спектра изменений, который включал в себя быт, поведение и нового советского человека». В такой трактовке культурная революция становится неотделимой от стремления большевиков модернизировать Россию и уходит корнями в самые истоки большевистских революционных перемен[13]. Она включает в себя как радикальные, так и консервативные элементы и является попыткой переустроить общество по новым правилам, используя традиции прошлого в качестве основы, сохраняя их и приспосабливая к новым условиям.

В таком контексте изменения семейной политики в середине 1930-х годов представляют собой не отход от социалистической идеологии, а скорее кульминацию протяженного процесса выработки советских ценностей и кодификации давно существовавших воззрений в единую советскую социальную политику. На протяжении переходного периода суть и форма советской системы и ее политики в сфере семьи была полностью открыта для обсуждения. Когда большевики приступили к строительству социализма в России, их понимание социальных норм и представления об обществе часто вступали в противоречие с тем, какие возможности были доступны женщинам, во что женщины верили и с какими реалиями сталкивались после революции. Рассматривая примеры женской преступной девиантности, мы выясним, как преемственность и динамика в социальной сфере переходного периода влияли на выработку и кодификацию новых норм подобающего поведения, что облегчило последовавший отказ от наиболее радикальных положений семейного кодекса, когда режим перешел к насаждению того, что в точности означало быть «советским».

Представление о протяженной во времени культурной революции подразумевает важность преемственности в период преобразований. Источником и основой для сложившегося во время НЭПа отношения к женской преступности и к женщинам стали паневропейские направления мысли конца XIX века, которые были адаптированы под нужды модернизации государства в период после Первой мировой войны. Развитие советской криминологии как дисциплины свидетельствует об использовании этих интеллектуальных течений, равно как и о том, что профессионалы приспосабливались к советскому режиму и сотрудничали с ним[14]. В течение всего переходного периода целая когорта специалистов в разных областях знаний – социологов, статистиков, психиатров, юристов, врачей (пенологов, антропологов и патологоанатомов) – изучала динамику преступлений и мотивы преступников с целью разработать наиболее эффективные меры искоренения преступности в советском обществе. Совместными усилиями они превратили криминологию в полноправную научную дисциплину, в которой нашли отражение как наработки западноевропейских ученых в этой области, так и их собственные робкие шаги дореволюционного периода. Криминология, возникшая после Октябрьской революции, сохранила дореволюционные течения мысли, но при этом сама себя называла «советской». Основополагающее значение этих старых идей для советской криминологии, особенно в отношении женской преступности, подчеркивает преемственность между дореволюционным и советским обществом. На определенном уровне прогрессивный потенциал социалистической идеологии постоянно вступал в конфликт – это отражено в том, что именно советское государство считало девиантным поведением – с пережитками прошлого, которые большевики пытались уничтожить, вводя в обиход новые нормы подобающего «советского» поведения. Исследования преступлений давали ученым возможность оценить, как население движется к социализму и далеко ли еще до успешного построения социалистического общества. В то же время в криминологии сохранялись более глубокие основополагающие установки, выработанные еще до революции – они также повлияли на выработку курса советского социалистического развития.

Эта динамика определяла и то, как в криминологии трактовалась женская преступность. В объяснениях женской преступности, предлагавшихся криминологами в 1920-е годы, подчеркивается исходная «примитивность» и «отсталость» женщин, непонимание ими принципов социализма, неспособность или нежелание участвовать в общественной жизни наравне с мужчинами. Если быть гражданином СССР значило вести политическую и общественную деятельность, то, по мнению профессионалов, женщины еще не стали полноправными гражданками, а их дистанцированность от современной советской жизни являлась результатом тесной привязки к сельскому и домашнему укладу. Связывая женскую девиантность с качествами, присущими крестьянам и сельскому укладу, криминологи предполагали, что крестьянское мировоззрение не просто противоречит образу новой советской женщины, но и является ожидаемым и естественным его проявлением[15].

Анализируя женскую преступность, криминологи принимали в расчет не только обстоятельства переходного периода и собственную озабоченность НЭПом и построением социализма, но и общую для всей Европы озабоченность в отношении модернизации общества и изменения положения в нем женщин[16]. Их трактовка женской девиантности помогала развеять страхи, вызванные хаосом и неопределенностью, поскольку подкрепляла традиционные патриархальные представления об общественном положении женщин, что, в сочетании с жизненными реалиями переходного периода, заставляло поставить под вопрос как новое юридическое положение женщин после эмансипации, так и эффективность радикальной общественной и семейной политики большевиков в деле построения нового социалистического общества. По сути, эти воззрения, в которых дореволюционные теории сочетались с социалистической идеологией и сложным отношением к НЭПу, внесли свой вклад в построение гендерной иерархии, ставшей параллелью классовой иерархии, которая определила нормы подобающего поведения и ограничила для женщин возможность стать «советскими».

В этом ракурсе Настино злодеяние служит ярким примером того, в каком ключе в ранней советской криминологии рассматривалась женская преступность. Согласно большевистской идеологии, с построением социализма преступность должна была исчезнуть. Соответственно, любые преступления, совершенные в переходный период, являлись проявлениями пережитков «старого образа жизни», который все еще не отмер в «примитивном» сознании отсталого (и по преимуществу сельского) населения страны. В Настином случае в качестве ключевых факторов, толкнувших ее на преступление, исследователи называли «примитивность» – производную от общественно-классового происхождения – и психическую нестабильность, связанную с сексуальностью. Настина биография – переезд в Москву из провинции, вступление в ряды рабочего класса, учеба на курсах для рабочих – представляла собой модель, одновременно типичную для растущего городского рабочего населения 1920-х годов и поощряемую большевистским режимом. И все же, хотя Настя и пошла по верному пути советского просвещения, она не сумела порвать со своими крестьянскими корнями. Ее поступок отмечен эмоциональностью и жестокостью, которые исследователи связывали с сельской жизнью и относили к бытовой сфере, типичной для женских преступлений. Несмотря на все Настины старания, сельская «примитивность» не позволила ей преодолеть крестьянскую отсталость и успешно влиться в современную городскую общественную жизнь.

На криминальное поведение Насти также повлияла и женская физиология: в исследованиях подчеркивается, что временное умопомрачение ее было отчасти спровоцировано венерическим заболеванием и бесплодием. Оказавшись в ситуации, в которой она лишилась возможности иметь детей, следовать «естественным» материнским инстинктам и выполнять репродуктивную функцию, Настя инстинктивно обрушила свою ярость на источник своих бед. Соответственно, специалисты полагали, что Настя действовала под влиянием сексуального расстройства и материнских инстинктов, которые не находили выхода: у нее не было возможности вырваться за пределы собственной ущербной физиологии, стать матерью, а значит, и подлинной новой советской женщиной.

13





[David-Fox 1999: 193]. В этой статье Дэвид-Фокс ставит под сомнение парадигму «культурной революции», впервые предложенную Ш. Фицпатрик в [Fitzpatrick 1978]. Некоторые исследователи, прежде всего К. Кларк и Д. Джоравски, также говорят о длительной советской «культурной революции», ведущей свое начало еще от Первой мировой войны. См. [Clark 1995; Joravsky 1978]. Действительно, некоторые историки полагают, что природа сталинского режима уходит своими корнями в военный опыт большевиков. Их безжалостная готовность к использованию насилия создала опасные прецеденты. Более того, грядущему развитию событий способствовали ожесточение населения за время длительного военного периода (1914–1921) и его реакция на политику большевиков. См. [Fitzpatrick 1985; Holquist 2002; Koenker, Rosenberg, Suny 1989; Raleigh 2002; Transchel 2006].

14

Среди недавних работ, посвященных взаимоотношениям между советским государством и образованными представителями советского общества, см. [Heinzen 2004; Finkel 2003; Miller 1998; Nelson 2004]. О ранней советской криминологии см. [Shelley 1977; Shelley 1979; Solomon 1978; Шестаков 1991; Иванов, Ильина 1991].

15

Э. Вуд полагает, что невежественная сельская жительница, «баба», считалась своего рода противоположностью новой советской женщины во всех ее проявлениях. Мне хотелось бы подчеркнуть, что существует куда более широкая интерпретация той роли, которую типично сельские свойства играли в представлениях о советской женщине. См. [Wood 1997; Attwood 1999; Clements 1985].

16

Например, в своем исследовании, посвященном межвоенной Франции, М. Л. Робертс утверждает, что страхи касательно изменения положения женщин можно было развеять, приспособив традиционные женские качества хозяйственности и материнства к новому послевоенному контексту. См. [Roberts 1994].