Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 8



Другое направление интеллектуальных и эстетических усилий современных писателей, как и ученых, – это переосмысление и преодоление постмодернизма, точнее, его узкого понимания как радикального релятивизма или как тотального деконструктивизма. В этой связи характерны, например, искания Гали-Даны и Некода Зингеров, как в их творчестве, так и в редакторской политике на страницах журнала «Двоеточие» и в журнале «Каракёй и Кадикёй». В попытке, по их словам, заново прислушаться к гулу времени[2] они отправились в «плавание через Босфор, между Черной деревней и Деревней Судьи, между еврейским кварталом и тюркским селом, между Европой и Азией, между точкой А и точкой Б все того же двоеточия»[3]. Еще прежде в «Двоеточии» был опубликован перевод статьи Тимотеуса Вермюлена и Робина ван ден Аккера «Что такое метамодернизм?», в которой голландские ученые определяют то, что они называют новой культурной доминантой современности, преодолевающей постмодернизм. Главным символом новой доминанты оказывается «маятник, раскачивающийся между многочисленными, бесчисленными полюсами», и прежде всего – между наивностью и цинизмом, энтузиазмом и иронией, романтикой и концептуализмом, деконструкцией и реконструкцией[4].

В текстах других писателей предлагаются другие, более радикальные методы ревизии постмодернизма. Так, Елизавета Михайличенко и Юрий Несис изобрели «нетнеизм» – особый, сетевой модус избыточного существования субъекта, «гипергуманизм» [Михайличенко, Несис 2001]. Наум Вайман в «Ханаанских хрониках» и в «Щели обетования» проповедует новый-старый героизм самопожертвования [Вайман 2000, 2012]. В прошлые годы несостоявшийся проект Александра Гольдштейна и Александра Бараша по теоретизированию и развитию «средиземноморской ноты» в русской литературе в Израиле, а также концепция «международной русской литературы» Бараша были отчасти и попытками преодоления делёзовской теории минорной литературы, а с ней – и политико-социологической доминанты в постструктурализме. Усилия таких писателей, как Эфраим Баух и Леонид Гомберг, направлены на преодоление постсионистского и антисионистского векторов в постмодернизме, и в романистике, и в публицистике, как, например, в их книге «Апология небытия. Шломо Занд: новый миф о евреях» [Баух, Гомберг 2011]. Немало полемической неосионистской и антиантисемитской риторики можно встретить и на страницах романов Дины Рубиной, и, хотя создание общей концепции, очевидно, не входит в планы писательницы, нетрудно выделить ее теоретизирование образами в направлении модели семьи и материнства как мессианского обещания спасения в хаосе истории. Сходным образом Алекс Тарн ищет новых путей бытования и письма в Земле Израиля в странном пространстве между фантасмагорией и трагедией, книжной свободой и насилием реального.

Таким образом, поиски новых идей переплетаются с поисками новых художественных методов, историческое и антропологическое моделирование сочетается с эстетическим экспериментированием, как авангардистским, так и консервативным, как слева, так и справа. И все же можно выделить ту область дискурса, в которой интеллектуальная работа ведется сегодня с наибольшей интенсивностью и в которой упомянутые выше многоликие идеологии и эстетики гармонично сочетаются, острота различий между ними притупляется. Это – сказочный дискурс. Именно он оказывается наиболее удачным языком осмысления и выражения мифоисторических концепций. Более того, в нем историческое оказывается неотделимо от психологического, как, например, в рассказах и очерках Виктории Райхер, будничное – от фантазийного, как в произведениях Дмитрия Дейча и Ольги Фикс, мистическое – от актуального, как в романах Якова Шехтера и рассказах Анны Файн. «Утерянный Блюм» Игоря Гельбаха – яркий пример той сказочной недоговоренности, которая, в сочетании с квазимагическим реализмом, позволяет вести интеллектуальный разговор о самом трудновоспринимаемом и тонком, при этом самом важном и насущном – о времени. Наиболее полным воплощением сказочного дискурса в новейшей русско-израильской литературе можно считать фрагментарные романы Дениса Соболева «Иерусалим» и «Легенды горы Кармель», однако в произведениях всех упомянутых здесь писателей сказка служит если не основой образов, сюжетов, притч и идей, то по крайней мере скрепляющим их универсальным клеем.

Для русско-израильской литературы ключевым стало сочетание реалистического и сказочного дискурсов, направленное на изобретение новых идей, в том числе эстетических, с целью преодоления существующего (или предполагаемого) исторического, культурного и духовного кризиса. Новейшая интеллектуальная сказка занята поиском своих духовных, жанровых и исторических корней. Утопии и дистопии растворяются в метамодернистской атопии. Тексты джойсовского типа оказываются скорее ренессансными, чем модернистскими, а их корни уходят в талмудическую агаду. Новейший реализм возвращается к барочным традициям. Психологизм оказывается мифологичным, а мистицизм – экзистенциальным. Кафкианская линия оказывается сплетенной не только, как ожидается, с хасидской и каббалистической линиями, но и с теорией хаоса и современными биологией и антропологией. Борхесовская сказка приобретает черты мидраша и средневековой схоластики. Через сказочное и мифическое, преломляясь в современном интеллектуализме, новейшая русско-израильская литература находит свой путь к реальному.

Реальность

В современной физике, физиологии, социологии, психологии и философии представление о сути того, что привычно называется реальностью, изменилось до неузнаваемости. Вслед за феноменологией Гуссерля и Хайдеггера реальность стала пониматься как то первичное, на что направлены наша забота и наше восприятие, что предшествует познанию вещей и обусловливает его, но в то же время не существует само по себе, вне корреляции с человеком, а каким-то непостижимым образом невозможно без его бытия-в-мире. Существенные сдвиги произошли в понимании исторической, культурной и политической реальности, суть которых состоит в отрицании ее самоочевидности. Изменилось ли оно в литературоведении и, в частности, в концепции литературного реализма? В XX и, особенно, в начале XXI века было произведено большое количество гибридных понятий, например метареализм, магический и символический реализм, но все они оставляют понятие реализма неизменным, хотя и допускают его открытость самым неожиданным и даже противоречивым комбинациям. Главным моментом проблематизации литературного реализма представляется то, что можно назвать его банализацией: любая «простая» репрезентация реальности кажется реалистической, вне зависимости от того, что при этом считается реальностью и в чем суть этой «простоты». Поскольку ни реальность, ни репрезентация не могут более считаться самоочевидными, возникает естественный вопрос: а можно ли вообще говорить о реализме, пусть даже не в абсолютном, а в относительном значении слова? Не стал ли реализм чем-то вроде рудимента, доставшегося в наследство от давно потерявшего свою значимость наивного позитивизма? Однако достаточно вынести за скобки вопрос о сути реализма, и становится ясно, что ни писатели, ни читатели не готовы отказаться от того особого ощущения реального, которое возникает иногда, и именно спорадически и на определенные промежутки времени, а не в виде связности, последовательности или закрытости. Реальное воспринимается как специфическое изменение в сознании и, таким образом, связано не с узнаванием известного, а с познанием нового.

Но что в этом новом позволяет считать его реальным? Ведь мы привыкли скорее к обратному: реальное самоочевидно, заведомо фундировано в себе самом, а новое появляется как нарушение этой самоданности и самообоснованности. Другими словами, новое потому и ново, что недоступно включению в обоснование данного. Решением этого противоречия может быть для начала отказ от отождествления реального с данным, а познания реального – с процедурой обоснования или доказательством существования. Вторым же и окончательным шагом, подготавливающим это решение, должно стать осознание того, что такой отказ не влечет за собой отрицания возможности и необходимости рационального, научного познания. Скорее напротив, именно признание того, что открытие нового есть познание реального, точнее, того, что в данный момент воспринимается как реальное, и составляет суть научного знания в его движении, что сближает его с движением знания художественного.



2

https://dvoetochie.wordpress.com/2015/04/04/editorial/.

3

https://dvoetochie.wordpress.com/karakoy-and-kadikoy-l/.

4

Оригинал статьи: [Vermeulen, Akker 2010].