Страница 3 из 10
Поэт и литературовед О. А. Юрьев прозорливо отметил, что типичного советского писателя можно признать по тому, что он чувствует себя вольготно в подцензурной атмосфере: следуя общепринятым правилам поведения, он подает как признак таланта отказ цензора опубликовать его работы [Юрьев 2009]. Безусловно, эта практика исчезла в атмосфере свободного рынка. Невозможно угадать, как повел бы себя Слуцкий в постсоветских условиях; смею предположить, что остался бы прежним, то есть непрерывно писал бы и публиковал то, что удастся опубликовать. В то же время, хотя Юрьев убедительно изображает советскую литературу как «аквариум», к Слуцкому это не подходит, поскольку перед нами крупный поэт, который всегда плавал в собственном метафизическом океане и в океане мировой культуры, одновременно присутствуя на официальных собраниях и пытаясь повлиять на решения Союза писателей. Эта книга служит попыткой дать ответ на вопрос о том, как чтение работ уникального автора воздействует на наше понимание культурного процесса в широком смысле.
Жизнь: еврейская грамота / дело Пастернака
На вопрос, что хотел сказать поэт, критик может и не ответить, но на вопрос, откуда он пришел, отвечать обязан.
Это что касается поэта (и это применительно к Слуцкому важнее всего), но что сказать про человека? Вероятно, Слуцкий с юных лет отчетливо осознавал два факта: он родился евреем – это для него означало, что ему предначертан особый исторический, экзистенциальный и личный жизненный путь, и он родился в России в переломный момент истории. Два названных факта тесно и плодотворно слились в его поэтическом призвании. Рассказывая о перипетиях советской реальности, Д. Л. Быков пишет, что ситуация в СССР была сложнее, чем принято считать; по его словам, «ни либеральные, ни тоталитарные формулы не исчерпывали советской реальности, а чтобы отказаться от них, нужен был несоветский опыт, которого у большинства попросту не было» [Быков 2009a: 199]. Быков прозорливо отмечает: Слуцкий, судя по всему, был одним из тех, кто овладел соответствующими знаниями едва ли не инстинктивно [Быков 2009b]. Безусловно, он существовал как советский человек, советский еврей, даже как представитель СССР для остального мира – и в качестве офицера военных времен, и, позднее, в качестве поэта, со всеми привилегиями и недостатками, которые подразумевало такое положение. Однако он не прятался от окружающей реальности, прикрываясь присущей советской интеллигенции отговоркой о сложности советской ситуации, а придумал собственный оригинальный и воистину сложный подход к ней – независимую художественную вселенную. В этом смысле крайне показательно удивление А. Г. Наймана – он, наряду с Бродским, был участником кружка молодых учеников Ахматовой, – когда она поставила Слуцкого в один ряд с М. И. Алигер, «политкорректной» поэтессой, известной своей патриотической военной лирикой. «Меньше всего, – пишет Найман, – мне приходило в голову, что Слуцкий и Алигер одного поколения и вообще одного чего-то» [Горелик 2005: 539]. Для него Слуцкий был Слуцким – изобретательным человеком своего собственного времени.
Не менее показательно удивление одного автора воспоминаний по поводу того, как Слуцкий вел себя в ходе официального визита в Лондон [Владимиров 1994]. Поскольку автора предупредили, что этот поэт является почти фанатичным сторонником советской системы, он страшно удивился намеку Слуцкого, сделанному «спокойно и серьезно», на то, что он мог бы «выбрать свободу» – то есть остаться на Западе – вместо того, чтобы вернуться домой. Впоследствии он помог автору воспоминаний, Леониду Владимирову, сбежать в ходе поездки в Англию. Притом что этот эпизод действительно привносит определенную стандартную советскую двойственность в психологический портрет Слуцкого, деля его личность на неравные части – нормативную публичную сферу и сферу потайных «разговоров на кухне», на более сложном уровне он также демонстрирует осознание Слуцким собственной неспособности вырваться из советского «зоопарка»[8]. Действительно, серьезное спокойствие – одно из основных свойств Слуцкого, а «свобода» – одно из ключевых понятий его поэтики. Советская «свобода», по словам Слуцкого, странна: уголовный кодекс «брызгал кровью» и смертью, а руины нацистских тюрем, которые за границей были взорваны, использовались для постройки «отечественных тюрем»[9]. В качестве дополнения к этим строкам лондонский эпизод подрывает традиционное представление о Слуцком как о суровом комиссаре или, на противоположном конце спектра, как о Фоме неверующем: перед нами оказывается умный человек, прекрасно сознающий свое незавидное место в мире. Подобно М. М. Зощенко, который, по словам Г. М. Фрейдина, в эзоповом стиле описывал советские времена как смутный век, где люди жили и выживали бок о бок с невероятной жестокостью, считавшейся в порядке вещей [Freidin 2003: 223–224][10], Слуцкий называет свою эпоху «ранним средневековьем», которое нужно пережить[11]. Примечательно, что он приводит парадоксальную фразу Ахматовой «Не будем терять отчаяния» в качестве эпиграфа к «средневековому» стихотворению, утверждая: «Не будем терять отчаяния, / а будем его хранить». Эта грусть отражает прочувствованное и трезвое понимание времени и судьбы, причем такое понимание не мешает творчеству, а – в чисто ахматовской манере – сообщает ему пророчески-историографическую функцию[12].
Проект создания биографии Слуцкого, в которой будут приняты в расчет упомянутые ключевые нюансы, уже начался и, безусловно, продолжится[13]. Здесь я хотел бы вкратце остановиться на двух аспектах, имеющих особое значение и для данного исследования, и для любого рассмотрения творчества Слуцкого: это вопросы о степени его знакомства с еврейским наследием и о его участии в травле Пастернака. Вопрос о том, что именно художник знает о цивилизации, с которой связано его творчество, второстепенен – причиной тому фактор творческой интуиции, направляющей его диалог с основами этой цивилизации и их обновление. Притом еврейская традиция сама по себе построена на цитировании и толковании источников – черте, которую современная еврейская культура крайне своеобычно вобрала в себя через процесс «творческого предательства», используя выражение Д. Роскиса; соответственно, проблему эту необходимо рассмотреть. Простой ответ звучит так: Слуцкий знал много. Во всяком случае, мне совершенно ясно, что он был хорошо знаком с еврейской Библией и по крайней мере часть ее читал в оригинале. Я также убежден в том – это будет не раз показано при анализе, – что он читал стихи Х. Н. Бялика, как минимум в переводах В. Жаботинского, выполненных на рубеже веков. Он говорил на идише, знал и классическую литературу, и современную ему поэзию на этом языке. Наконец, будучи редактором единственного советского издания израильской поэзии в русских переводах, он был прекрасно осведомлен о поэтах, писавших на иврите – как до создания государства Израиль, так и после. Эти компоненты представляют собой полностью доказуемый минимум еврейской просвещенности Слуцкого, однако далеко не исчерпывают ее.
Существует простой факт: Слуцкий был одним из самых начитанных людей своего времени и, соответственно, наверняка всеми силами пытался заполучить любую книгу, которую можно было тайно или явно добыть в СССР. Как показывают выполненные недавно исследования жизни советского еврейства, мир его был не настолько замкнутым и отрешенным от учения и традиции, насколько представлялось раньше[14]. Если говорить о советской еврейской культуре, то родной город Слуцкого, Харьков, был в середине 1920-х годов центром еврейского книгоиздания[15]. Если говорить о религиозной традиции, во многих семьях продолжали в той или иной степени ее придерживаться; возможно, Слуцкий, как ярый молодой комсомолец, и сопротивлялся этому, но традиция все же его окружала[16]. Традиционная еврейская литература, безусловно, оставалась доступной – либо в семьях, либо на книжных развалах, либо в библиотечных хранилищах, к которым Слуцкий имел доступ, особенно в зрелые годы. Нельзя также забывать о том, что ограниченное число официальных публикаций, посвященных иудаизму и Библии, обеспечивали, при мощном преобладании в них марксистско-ленинского жаргона, почти современную версию осмысления Библии и досовременной еврейской литературной историографии[17]. Замечание видного критика Л. Аннинского, что «никакого “бога” не было» в «еврейском семействе» Слуцкого, основано на расхожих представлениях[18]. В этой книге будет показано, что семейный круг Слуцкого, как непосредственный, так и более широкий, сыграл важную роль в формировании его представлений об иудаизме, включая и библейский слой последнего. Я не собираюсь утверждать, что Слуцкий был религиозным евреем – об этом мы просто ничего не знаем, – но он понимал: одно из основных понятий его поэтики, путь, заставляет вспомнить галаху (что переводится с иврита как «путь действия») – свод еврейских законов и норм поведения.
8
«Зоопарк ночью» [Слуцкий 1991b, 1: 128].
9
«Странности» [Слуцкий 1991b, 2: 141–142].
10
Freidin G. Letter to the Editor // Slavic Review. 2009. Vol. 68. No. 1. Р. 223–224.
11
«В раннем средневековье…» [Слуцкий 1991b, 3: 82].
12
О Слуцком и Ахматовой см. главу 2.
13
Слуцкому уделено значительное внимание в недавно вышедшей истории советской интеллигенции Владислава Зубка. См. [Zubok 2009].
14
См., например, [Veidlinger 2009].
15
См. [Estraikh 2005: 120–122]. О советской культуре на идише, к которой, безусловно, принадлежал Харьков, см. [Shternshis 2006].
16
П. З. Горелик, друживший со Слуцким с детства, описывает, что в семье устраивали пасхальный седер и соблюдали другие обряды. На территории бывшей черты оседлости традиция как тайно, так и явно сосуществовала с «новым образом жизни», по крайней мере до войны. См. [Горелик 2003].
17
См., например, [Брагинский 1973: 537–652]. Помимо прочего, в этом издании содержатся прекрасные комментарии С. С. Аверинцева на Книгу Иова.
18
Более подробный анализ того, как Аннинский подавал Слуцкого, см. в главах 6 и 8.