Страница 4 из 8
В Советском Союзе первое поколение большевистских историков описывало императорскую Россию в сугубо негативном свете, пусть и расходясь порой в дефинициях самого «империализма», присущего тогдашней России [Rieber 1993]. Тогдашний корифей советской исторической науки М. Н. Покровский трактовал желание царской России заполучить контроль над проливами как один из весомейших факторов, приведших к войне [Покровский 1926]. Некоторые его коллеги – скажем, Е. А. Адамов или Я. М. Захер – были менее категоричны в оценках намерений царского правительства и не считали вопрос о проливах ключевым эпизодом, спровоцировавшим дальнейшую военную эскалацию[10]. Так или иначе, это были работы весьма ограниченные как по объему, так и в идеологическом плане, строго вписанные в рамки ленинизма.
В советских работах тридцатых – сороковых годов, выдержанных в более националистических тонах, проливам уделялось куда менее внимания: историки сталинской эпохи подчеркивали совершенную неподготовленность царской России к Первой мировой войне, а также эксплуатацию ее народа и ресурсов более развитыми западными капиталистическими странами. Данный период советской исторической науки оказался относительно неплодотворным ввиду как жестких идеологических требований, выливавшихся в довольно предвзятые исследования, так и труднодоступности даже для советских ученых необходимых для работы материалов [Нарочницкий 1981: 330–331; Шацилло 1968: 11–12].
На фоне хрущевской «оттепели» вновь стали появляться различные трактовки и оценки, напоминавшие дискуссии двадцатых годов. Поскольку научные работы вплоть до окончания советской эпохи в большинстве своем опирались на солидный фундамент архивных источников, они высоко ценились среди западных ученых вне зависимости от идеологических установок их авторов [Rieber 1993: 388–389]. Среди таковых в особенности следует отметить работы А. В. Игнатьева, И. В. Бестужева, В. И. Бовыкина, В. О. Дякина, В. А. Емец, Ю. А. Писарева и А. Я. Авреха[11]. Для целей же данного исследования наиболее полезна оказалась работа «Русский империализм и развитие флота» К. Ф. Шацилло [Шацилло 1968], тщательно изучающего дипломатические шаги русского правительства, их влияние на возрождение флота после его гибели в Русско-японской войне, не забывая при этом и о роли Думы в этом процессе. Кроме того, Шацилло проясняет отношения между Министерством иностранных дел, Морским министерством и царем, приводя примеры сотрудничества министерств ради достижения общих целей. Вместе с тем Шацилло превратно трактует взаимосвязь между формированием внешнеполитического курса и неправительственными группами, преувеличивая внешнее влияние на государственную политику; ему также не удается прояснить и менявшийся характер военногражданских отношений, на которые оказывали влияние самые различные обстоятельства.
В более поздних, написанных уже после распада СССР работах по внешней политике царской России ученые принялись выбираться из идеологической «смирительной рубашки», столь долгое время сковывавшей историческую науку. Новейшие сборники показывают, что российские историки стали куда разнообразнее подходить к интерпретации ключевых событий, учитывая факторы вроде межличностных отношений, демографии и геополитики. Наиболее подробно политика Российской империи в отношении проливов анализируется В. С. Васюковым, четко проследившим дипломатический маршрут, который привел к заключению весной 1915 года соглашения, сулившего России Черноморские проливы. При этом, скрупулезно описывая позицию царя, состояние вооруженных сил, выступления в Думе и прессе, Васюков совершенно не упоминает о роли политики Сазонова в разгорающейся тогда же большой европейской войне; повествование завершается на заключении с Великобританией и Францией соглашения о проливах, приводя к ошибочной оценке его значения для Сазонова и России [Васюков 1992][12].
Отчасти вследствие медленного угасания интереса к изучению истории дипломатии в США после Второй мировой войны и в некоторой степени по причине ограниченного доступа к архивным материалам о внешней политике императорской России западные ученые в послевоенное время писали куда меньше, чем советские. С началом холодной войны идеологические соображения стали существенно влиять на исторические работы, пестрящие сопоставлением царской и советской России с целью узнать, являются ли действия Советов результатом их коммунистической идеологии или берут начало в исконно русских традициях. Работы эти зачастую фокусировали внимание сугубо на внешней политике, находясь в русле довоенных академических наработок, и мало дополняли уже устоявшееся понимание роли проливов в политике Российской империи [Lederer 1962; Smith 1956; Dallin et al. 1963][13].
Послевоенный исторический мир потрясли исследования Фрица Фишера, радикально – и даже двояким образом – сменившие парадигму. Во-первых, все бремя вины за Первую мировую войну было им вновь возложено на имперскую Германию [Fischer 1967; Fischer 1975]. Несмотря на тут же последовавшую ожесточенную критику как в Западной Германии, так и за ее пределами, его центральный аргумент касательно ответственности Германии за разжигание войны был принят широким научным сообществом. Как выразился один историк, «теперь уж более нет нужды пускаться в длительные командировки по европейским столицам, разыскивая виновных, – ученым ныне стоит сосредоточиться на документах, скопившихся в архивах Берлина и Вены»[14]. Кроме того, Фишер вынудил историков всерьез присмотреться к внутренним истокам внешней политики кайзера. Основополагающие работы Фишера, вкупе с развитием в 1960-е годы социально-исторических дисциплин, вызвали появление схожих исследований касательно довоенной деятельности и прочих великих европейских держав.
Подобная ревизия не обошла стороной и историю России. В своей работе о «русском империализме» Дитрих Гайер выделяет «примат внутренней политики», отмечая при этом не только страх революции, прочно укоренившийся в мировоззрении элит, но и то, каким образом попытки модернизации помогали России определиться в отношениях с окружающим ее миром. Гайер тщательнейшим образом аргументирует в пользу влияния внутренних факторов на военную экспансию и в целом внешнеполитических отношений Российской империи. Однако он чересчур увлекается сопоставлением кайзеровского режима с царским, настаивая на излишне бихевиористских трактовках, куда более подходящих к имперской Германии, чем к ее восточному соседу [Geyer 1987]. Также роль внутренних российских факторов исследовал Доминик Ливен, чья работа «Россия и истоки Первой мировой войны» уже давно стала классическим введением в проблематику участия в войне России. Ливен предлагает в целом весьма рассудительный взгляд на принимавшиеся в Петербурге решения, лишь мимоходом касаясь при этом темы проливов и упуская в результате их значение в российской политике. Авторы более поздних работ также переоценивали влияние широкой общественной дискуссии на формирование внешнеполитического курса внутри русского правительства. Так, и Эндрю Россос, исследовавший Балканский союз и войны 1912–1913 годов, и Мартина Фокс, в широком контексте рассматривавшая позицию России по восточному вопросу, и Эдуард Тайден, писавший о российской политике в отношении Сербии, – все они ошибочно утверждают, что те или иные решения Сазонова в значительной степени принимались под влиянием внутриполитической обстановки [Rossos 1981; Fox 1993; Thaden 1976][15].
Напротив, я в этой книге ориентируюсь на наработки Дэвида Макдональда, исследовавшего правительственную систему, которая сложилась в России после 1905 года. Он внес немалый вклад в изучение внешней политики и государственного устройства Российской империи, тщательно проанализировав рост централизации власти, сосредоточенной в руках П. А. Столыпина, с 1906 года и вплоть до своего убийства в 1911 году бывшего председателем Совета министров (проще говоря, премьер-министром) [McDonald 1992b]. Несмотря на то что новые, принятые вслед за революцией 1905 года Основные законы оставили внешнюю политику и вооруженные силы под личным контролем царя, Столыпину удалось воспользоваться внешнеполитическим фиаско 1908–1909 годов таким образом, что теперь и эти сферы оказывались под его ощутимым влиянием. Именно в этой политической системе Сазонов и занял кресло министра иностранных дел, и именно в этих условиях в полной – пусть и не до конца оцененной самим Макдональдом – мере развернулась его деятельность уже при преемнике Столыпина В. Н. Коковцове.
10
См. вступительную статью профессора Э. Д. Гримма ко второму тому критического двухтомника секретных документов царского МИДа под названием «Константинополь и проливы» [КП: 4-112]. См. также [Захер 1924].
11
См. [Игнатьев 1962; Бестужев 1961; Бестужев 1965; Бовыкин 1961; Дякин
1988; Емец 1977; Писарев 1985; Аврех 1981; Аврех 1989].
12
См. также [Игнатьев 1997; Мальков 1998]. Последний сборник содержит не только работы по истории дипломатии, но также ценные исследования национализма, тоталитаризма, демографии, милитаризма, ментальности и других вопросов.
13
Менее идеологизированный, однако во многом устаревший взгляд на переговоры членов Антанты по Турции представлен в [Gottlieb 1957], где Англо-франко-русское соглашение критикуется как возбуждавшее взаимные подозрения, которые разобщали союзников. На деле же причины были в куда более глобальных проблемах.
14
Парафраза высказывания Фолькера Бергана в [Herwig 1997b: 161].
15
Дипломатическая сторона Первой мировой войны разбирается в работе [Zeman 1971]. Из недавних работ, посвященных Первой мировой и более или менее подробно касающихся проливов, стоит отметить еще [Stevenson 1988; Stevenson 1996; French 1986]. Также в некоторых значительных работах последних лет и Россия, и интересующий нас вопрос о проливах упоминаются, к сожалению, лишь вскользь. См., например, [Fergusson 1999; Soutou 1989].