Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 10



Между тем историография других европейских империй предоставляет нам более точные инструменты анализа той же самой проблемы. В этом смысле особенно примечательны работы Б. Кона и К. А. Бейли. В исследованиях Коном продуцирования знаний и британского правления в Индии классификация и категоризация тесно связаны с управлением; императивы правления придали форму тому, что он именует «исследовательскими модальностями», с помощью которых соответствующие знания собираются и преобразовываются в формы, пригодные для использования [Cohn 1996:4–5]. В настоящем проекте ориентализм stricto sensu[10], понимаемый как знание языков, послужил предпосылкой, или пассивным помощником, в исследовании по-настоящему полезных знаний, предлагаемых обзорами и переписями населения [Там же: 4, 21]. Государственное строительство зависело от конкретных процессов документации и классификации, из которых одни были чисто административными, а другие развивались в научные дисциплины. Кон взял на себя труд проследить связи между этими процессами и инструментализацией знания в конкретных исторических контекстах.

Бейли критикует Саида в том плане, что «ориентализм… был лишь одним из множества локальных соотношений между властью и знанием»; это вытекает из той же потребности определить исторический контекст явления, но идет дальше, подчеркивая слабость британского колониального государства и важность местных посредников и форм знания [Bayly 1996: 143]. То, что Бейли называет колониальным информационным порядком, было «воздвигнуто на фундаменте его индийских предшественников», и у британцев не осталось иного выбора, кроме как адаптироваться к уже существовавшим каналам и формам знаний [Там же: 3–9, 179]. Хотя такая адаптация приводила к постепенному росту числа колониальных «экспертов» и постепенному углублению понимания местных условий, она не разрушала прежний информационный порядок и не подрывала полностью авторитет местных способов познания. В ключевые моменты, особенно во время мятежа 1857 года, британская администрация продемонстрировала фундаментальное незнание и непонимание страны, неспособность справиться с тем информационным порядком, который им предшествовал. Продуцирование знаний в колониальном контексте, как показывает Бейли, всегда должно в некоторой степени зависеть от местных акторов, каналов и взаимопонимания, однако результаты подобного сотрудничества редко бывают предсказуемыми или однозначными.

И К. А. Бейли, и Б. Кон призывают нас внимательно изучить условия продуцирования знаний как административного инструмента и как социального процесса. В Казахской степи слабое имперское государство осознавало степень своего неведения и постепенно нащупывало способы мышления и обучения, которые могли бы решить его проблемы. Казахские посредники, взаимодействуя с царским правительством, были только рады выступать носителями полезных знаний. Они были жизненно важной частью исторической связи между знанием и властью, хотя границы между их знаниями – как и любыми экспертными знаниями – и формулированием политики редко бывали четкими.

Казахские посредники в историческом контексте

Если, следуя этим методологическим ориентирам, поместить в соответствующий социальный и интеллектуальный контекст как казахских посредников, так и произведенные ими знания, вырисовывается новая картина. Присоединение степи к Российской империи произошло без четкого понимания того, что с ней потом делать; имелось лишь общее представление, что она должна изменяться и развиваться. В исследованиях, которые ученые и администраторы предприняли для прояснения этой проблемы, поначалу не было особого единодушия. Изучение кочевого скотоводства, религии, обычного права, а также флоры и фауны часто предназначалось для ответа на неотложные вопросы формирования политики. Некоторые казахи, используя и подчеркивая свое знание этих предметов изнутри, какое-то время могли давать на них собственные ответы; убедительность подачи этих ответов, в свою очередь, во многом зависела от конкретной административной и социальной среды, в которой действовали эти посредники. Исследователи истории африканского колониализма отмечают «существенные различия в жизни посредников» по мере становления колониального государства [Lawrance et al. 2006: 30]. На протяжении почти двух столетий так же менялись роль и авторитетная значимость казахских посредников.

С первых же лет присоединения степи (условно датируемого 1731 годом) до конца XIX века в распоряжении царских чиновников имелось поразительно мало полезных данных о ее внутренней политике и окружающей среде. Они управляли в основном цепью укреплений на севере, понимая, что есть области, в которые они не могут вмешиваться, и обладая не столько систематизированными знаниями, сколько изрядной долей savoir faire[11]. То, что возникло рядом с границей, было своего рода «фронтирным» обществом, которое сплачивалось многочисленными культурными сношениями, торговлей и креолизацией [Malikov 2011] (ср. [Barret 1999]). Глубже в степи лежал мир, политику, обычаи и окружающую среду которого царские администраторы мало знали и понимали; для выполнения даже простых задач были необходимы местные проводники, носители информации, а не знаний.

Эту ситуацию устойчивого равновесия изменили как стратегические соображения, так и новые концепции управления. Царские чиновники считали искусственную границу в северной части степи уязвимой (о чем свидетельствовали частые набеги). Уходя от границы в карательные и стратегические экспедиции, российские имперские войска постепенно захватили большую часть степи. В результате продвижения войск все больше казахов оказывалось под прямым контролем царского правительства, хотя устанавливавшиеся над ними модели правления разнились. Эти шаги, если только они не делались в приступе «рассеянности», предпринимались в основном из стратегических соображений, без ясного представления о том, как можно будет использовать степь, когда она станет частью империи [Morrison 2014а: 165]. В то же время изменились и модели правления в некоторых казахских областях: с 1822 года казахи в степи Восточной Сибири управлялись напрямую через окружные приказы (районные административные центры с полицейскими и судебными функциями, с участием как русских, так и казахских представителей)[12].

По мере того как все больше земель и людей в степи подчинялись царской администрации, а намерения последней в отношении степи выходили за рамки простого поддержания стабильности или умиротворения, характер зависимости царского правительства от нерусских посредников изменился. Особенно актуальным это стало после обнародования Временного положения 1868 года, которое значительно расширило все еще скромные бюджеты и штат степной администрации. Первоначально обучавшиеся в немногочисленных русскоязычных школах в провинциальных городках, эти посредники в основном становились скромными приказными служащими, писарями и переводчиками, – жизненной основой имперского государства[13]. Однако некоторые русскоязычные казахи пошли дальше, активно изучая своих сородичей и родную среду и публикуя свои выводы. Последние, согласно схеме историка А. Меткалф, были «репрезентативными» посредниками, поставлявшими царской администрации знания о степи и ее обитателях [Metcalf 2005: 9-13]. Даже в конце XIX века изголодавшиеся по знаниям чиновники в центре и на местах были склонны приветствовать поступление знаний от посредников, хотя стратегические и политические приоритеты (сами по себе не единообразные) ограничивали диапазон приемлемых сведений.

Эта неопределенная ситуация в степи отражала в миниатюре отношение Российской империи к собственному внутреннему разнообразию во второй половине XIX века. П. Верт, исследуя обращение в веру и отступничество в Волго-Камском регионе, утверждает, что с конца 1820-х годов имперская модель, свойственная старому режиму, начала трансформироваться из государства, в основе которого лежала верность престолу (и, таким образом, допускавшего существенное разнообразие), в модель национального государства на основе ассимиляции [Werth 2002: 7]. Важно, что, по мнению Верта, этот переход так и остался незавершенным, и это делало Российскую империю «чем-то половинчатым» и ограничивало ее способность проводить последовательную конфессиональную политику в отношении мусульман и язычников региона [Там же: 7] (курсив Верта). Р. Джераси, исследуя политику, относящуюся к признакам этнической идентичности, на примере Казани, приходит примерно к тем же выводам: существовали конкурирующие модели ассимиляции нерусских подданных империи (и при этом серьезные сомнения в ее целесообразности), отражавшие несовместимые друг с другом концепции русской национальности [Джераси 2013]. С одной стороны, подобные проблемы пагубно сказывались на поддержании имперского правления; с другой стороны, в отношении нерусских подданных не существовало единообразной имперской политики, которой они должны были подчиняться или которую могли бы отвергать, но имелся набор вариантов, среди которых можно было лавировать.



10

В строгом смысле (лат.). – Примеч. ред.

11

Это выражение (франц, «сноровка», «практическое умение». – Примеч. ред.) в данном контексте было употреблено К. Тайхманном в личной беседе с автором.

12

Об окружных приказах см. [Olcott 1995: 59]. В. Мартин в эмическом анализе земельных отношений в Сибирской степи рассматривает 1822 год как переломный момент с точки зрения царского административного вмешательства в жизнь степи [Martin 2010: 80–83].

13

О неказахских посредниках в степи см. [Sultangalieva 2012].