Страница 12 из 27
Но с первых же звуков ее удивительного голоса я забыл обо всем, что происходило вокруг меня. Это было нечто похожее на трагическое волшебство — голосовое и фонетическое одновременно. Таким голосом, конечно, можно было рассказывать все, что угодно, и все было бы интересно. Я закрывал время от времени глаза, чтобы яснее слышать эти необыкновенные и медлительные смещения интонаций, этот печальный звуковой поток, струившийся в темноте. Кроме этого, весь рассказ Марии, построенный с искусством столь же бессознательным, сколь непогрешимым, основывался на том, что она описывала не то, что происходило; вернее, на этом она почти не останавливалась, — а некоторые особенно запомнившиеся ей подробности. Ни разу в моей жизни я не сталкивался с таким поразительным, с таким совершенным искусством. Она была из Минской области и говорила на не очень правильном русском языке; но это не имело никакого значения. Рассказ ее, я думаю, мог вызвать слезы у самого бесчувственного человека. Я никогда не взялся бы его передать; думаю, что даже стенографическая запись его не могла бы дать о нем нужного представления. Я запомнил из него лишь несколько фраз.
Она рассказывала, как немцы сожгли их село и она успела убежать со своим маленьким братом. Через три дня, ведя его за руку, она вернулась туда, чтобы еще раз увидеть место, где она родилась и выросла. — Пришли мы с братишкой моим вдвоем туда, — говорила она, — все пусто, страшно и черно, стоят одни обгорелые стены, и кругом такая мертвая тишина: только летний ветер дует и несет запах последнего дыма. Вот и кончилась наша жизнь. Столько лет строили, думали, любили — и в три дня нет ничего, кроме пожарища. Подошла я к месту, где наш дом стоял, и почему-то у меня в руке оказался кусок мела. И, сама не знаю зачем, я написала поперек черного языка, который оставил на стене огонь, эти слова: «Все было родное и знакомое, стало чужое и неузнаваемое». Зачем я это написала, сама до сих пор не знаю. Потом вижу, собака бежит, я ее знала, соседская. Собаки тоже тогда поразбежались, как люди, и есть им было нечего. Бежит она, и вижу, что-то в зубах держит, а подойти боится, успела одичать. Только приблизилась я и увидела, что она полтрупика детского в зубах несет. Нашла, наверное, половину съела, а половину бежит закапывать: голод был у людей, голод был у собак.
Где она могла научиться своему необыкновенному искусству, эта простая деревенская девушка, кто ей объяснил, как нужно рассказывать? Это был огромный, природный дар, и, конечно, лучшему актеру оставалось бы только преклониться перед ней. Я помню ее интонацию, от которой, действительно, начиналась физическая боль в сердце, когда она рассказывала, как уводили на ее глазах ее школьную подругу, еврейку, на расстрел — за то, что она еврейка, — как они стояли вдвоем с подругой и как эта девушка крикнула: — Прощайте, девочки! — Это «Прощайте, девочки!» до сих пор звенит в моих ушах, и я уверен, что никогда и нигде не забуду этого звука. Потом она сказала: — Ну, что же вы хотите? Этого им простить нельзя. — И от этих слов я почувствовал холод по спине, от страшной, шекспировской силы ее выражения. Я ушел оттуда в тот вечер совершенно разбитый; и, шагая ночью по пустынным улицам французского города, я впервые ощутил, что с ее рассказом на меня как будто обрушилась огромная тяжесть всех этих тысяч и тысяч непоправимых человеческих трагедий, жертвой которых стала моя родина. И я видел с такой ясностью, как никогда до тех пор, эти сожженные города и деревни, эти десятки тысяч русских трупов, этих голодных псов, питающихся мертвыми телами, и ту неизмеримую тень возмездия, которая в грохоте танков и орудий, в пыли, в пожаре и в снегу — так неудержимо движется на Германию.
* * *
В том же городе я узнал еще об одном эпизоде партизанской войны. Человек, который был его героем и который упорно молчал всякий раз, когда речь заходила о его личном и непосредственном участии в войне, отличался, как и большинство организаторов этого движения, непоколебимым упорством. Он был русский, давно живущий во Франции — со времен прибытия русского экспедиционного корпуса в прошлую войну[24]. В 1939 году он поступил добровольцем во французскую армию, был взят в плен 17 июня 1940 года; бежал 6 ноября этого же года и, вернувшись во Францию, немедленно начал организацию террористических групп. С 1942 года он стал заниматься обычными партизанскими операциями, требующими тщательной подготовки и сопровождающимися невероятным риском. Он портил электрические установки для токов высокого напряжения и трансформаторы плотины; взрывы следовали за взрывами, и в это же время его группа устраивала засады и атаковала немцев на дорогах. Все это происходило в чрезвычайно важном для немцев районе, где находилась огромная электрическая станция, которая обслуживала железнодорожные линии, идущие к Парижу и на юго-запад, одновременно с фабриками, выполнявшими немецкие заказы.
В июне 1944 года он командовал отрядом в 245 человек, из которых 27 были советские партизаны. Советские пленные работали на плотине, занятой немцами. Он находился с ними в постоянном контакте и благодаря этому получал множество полезных сведений. Они предупреждали его о всех перемещениях немцев, об ожидаемом прибытии военного снаряжения или подкреплений. И всякий раз, когда предупреждение прибывало вовремя, партизаны атаковали немцев на дорогах.
Но для того, чтобы сноситься с советскими пленными, снабжать их пищей и получать от них необходимые сведения, он организовал с ними связь не совсем обыкновенным образом. Madame S., француженка, о которой он отзывался в самых лестных выражениях, отправлялась каждый день в лес, находившийся рядом с лагерем, — с большой корзиной, нагруженной едой для советских, — чтобы собирать хворост. Она передавала пленным провизию и получала от них подробную корреспонденцию. Но однажды немцы проследили за советским пленным, вошедшим в лес. К счастью, madame S. успела спрятать провизию, и когда немцы подошли к ней, они увидели женщину, мирно собиравшую хворост. Под дулом немецкого ружья она заявила, что ходит в лес именно для этого. Я полагаю, она отличалась исключительным самообладанием, потому что говорила совершенно спокойным тоном, как женщина, которая явно ни при чем, и это было настолько убедительно, что немцы ее не тронули.
Начальник партизанского отряда, знавший заранее о дне высадки союзного десанта, предупредил советских пленных, что им пора бежать. Но их охраняли так, что это удалось сделать только двоим из них. Остальные были вынуждены эвакуироваться вместе с немцами.
Он присутствовал при их отъезде и заметил, что все советские находились в хвосте транспортной колонны Он успел предупредить и партизан своего района, и этих советских пленных. Я не знаю, как и когда ему удалось это сделать. Партизанам он передал, что в хвосте колонны находятся советские пленные. Пленным он передал, что они должны бежать, как только немцев атакуют. Это было сделано с исключительной точностью: немцы были разбиты, и все пленные бежали. Они тотчас же вступили в его отряд.
«Что касается меня, — писал он мне, — я ограничился тем, что выполнял мой долг перед моей Родиной и человечеством». И дальше: «С возраста восемнадцати лет я принимал участие в борьбе за свободу». Этим исчерпывались его сообщения о себе лично. Конечно, он выполнил свой долг, конечно, он был патриотом. Но если бы количество людей, так понимающих свой долг и готовых его так выполнить по отношению к родине и человечеству, было бы больше — мы бы избежали, я думаю, 39-го года и всего, что последовало за этим; и, может быть, вообще история человечества уже давно была бы менее безжалостна и менее трагична.
* * *
И только в последний день, когда моя книга была кончена, я получил от него письмо, в котором есть новые данные. Я знал о них раньше, но мне рассказывали это те, кто только слышал о капитане Александре. Я не мог об этом писать, так как, хотя я и не сомневался в их достоверности, все же у меня не было сведений из первоисточника. Теперь они подтверждены.