Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 19



Однако отдыхать долго не пришлось. Земля, к которой обращено было правое ухо Шептуна, низким гулом дала знать: идут. Лязг металла слышался в том гуле, тяжкая поступь многих обутых в тяжелые сапоги ног и клокочущая в глотках месть. Уже не за козленка – за собрата. То есть за право питаться податью с округи, проводя месяцы летнего зноя в тени кумирен.

Солнце выжигало небосвод добела, как сковородку перед укладкой во вьюк. Но встав, Шептун его не увидел. Дом и двор полностью укрывало пятнистым шатром. Густые сумерки стояли под его сенью, осторожно приходилось ступать, иначе нога могла угодить в ров, проникающий в землю до сердца тьмы ее. Рвы бежали от дерева к ограде, поглощая ее по частям. Издали казался шатер не то горой – бурые валуны, зеленые заросли, сизый ковыль, – не то спящим драконом – бурая шкура, зеленая щетина, сизый дым из ноздрей. Поэтому идущие карать тоже не увидели ни Шептуна, ни его дома. Лишь калитку в обвалившейся глинобитной стене. И о том, что они рядом, догадался хозяин калитки лишь по неразборчивым возгласам. Точно из далекого далека донеслось обрывками: «во имя Неба…», «нечестивец…», «триста воплощений» и еще что-то, что Шептун уже не трудился разбирать.

Воду он запас вчера. Полную круглую тыкву воды. Еды не было: погребица раскололась, ушло все в чрево земное. Неважно. Завтрашний день и послезавтрашний. И явится Великое.

Он не молился. К чему кричать о своем ничтожестве, если есть книги со строгим описанием того, что и как именно надо сделать – и что получится? Нужно это – действуй. Нужно другое – собирай сведения и ищи, опираясь на них. От малого к Великому.

К полуночному гонгу воды в тыкве убыло на треть. Рвов во дворе, напротив, прибыло. Выходить становилось все труднее и опасней. Малую нужду Шептун справил, стоя на пороге. Он не видит монастырских усмирителей – значит, и они его не видят, а если увидят, будет то же, что вчера. Оскорбил он их взоры или нет. Видно, растущий сам знает, где взять ему пищу, Шептун при нем теперь вроде волка-загонщика в стае. Звон гонга плыл над краем, каждый удар, разлетаясь искрами, обращался в созвездие Дуби-Асхар и синим пронзал тьму грядущего. Но не являлось из этой тьмы никого, в ком текла бы живая кровь.

Ночь теперь не отличалась от дня. Ни темнотой, ни прохладой. Зелено-ржавые сумерки все более бурели, багровели, наливались жаром. С порога едва виден был ствол дерева, весь точно из перевитых змей или исполинских повителей. Каждая толщиной с ногу Шептуна или даже со все его тело. Их покрывала броня зазубренных щетин и колючек, то крючковатых, то подобных стилетам. Деревянных ли на ощупь? Не сказать уже, от ствола дышало огненно, как от угольев очага, не подпуская вплотную. Он знал, что сумеет подойти настолько, чтобы, полоснув по горлу очередной твари, брызнувшей струей окропить своего грозного питомца. Но не ближе. Только где взять такой вот живой бурдюк, источник, жизни которого предназначено перелиться в жизнь созревающего Великого? И сколько еще у него времени? Солнца и звезд не видно, огненных часов нет. Лишь он сам, мерою времени и места, добра и зла. И, приблизившись, насколько мог, он черканул ножом левое запястье наискось.

Кровь ударила. Почти не видел – ощутил. Взмахнул рукой, чтобы капли долетели до ствола. Послышалось шипение. Слегка замутило, зыбкая волна слабости прошла по ногам, но он знал границу опасности и, лишь выждав два-три десятка ударов сердца, перетянул руку полосой ткани, отрезанной от полы халата. Шипение сменилось постепенно ублаготворенным шелестом чудовищной листвы: «хх-рр-шшо… хх-рр-шшо…».

Полуночный гонг разбудил его. Рука не болела, лишь сердце билось как будто сразу в двух местах – одно в груди, другое в запястье. И хотелось пить. Он осушил и бросил за порог тыкву, ибо с пустыми руками встают перед лицом Великого.



Наточил нож – на ощупь, совсем темно стало в хижине. Вышел на порог. И там не светлее. Лишь отдельные ржавые сполохи, тени света пробегают по стволу, по свивающимся древесным вервиям, точно каждое дрожит в усилии пропустить через себя некое густое вещество, сокращается, проталкивая комки. Еле разобрал: сдвинута, краем упирается в землю крыша его халупенки. Так толсто стало дерево. И земли во дворе не стало – лишь разбегаются корни, сплетаются, горбятся, выпирают там и сям, заполняют своей массой все видимое во мраке.

Кожу на лице стянуло словно невидимым пламенем. Так бывает, если бросить в очаг смолистый корень можжевельника, – жарче всего он горит розовым, неярким, но палящим огнем. А сейчас такой же жар шел от дерева. И будто все тело Шептуна съежилось на нем, стало легким, высохло, как упавшая в самый сильный мороз птица высыхает к весне в комок перьев, лучших перьев для письма.

Высохло – этого нельзя было допустить. Влага еще нужна. И пока не ушла вся – сорвал повязку с запястья и снова черканул ножом. Боль – обычная, несильная – трепыхнулась пойманной птицей и замерла. Зашипела кровь на щетинах и шипах, заплескало, засвистало наверху. И впились крюки колючек. Всюду. В руки, ребра, спину, лодыжки. Подхватило, скрутило, как сам, бывало, скручивал халат, постирав в озерце дождевой воды. Где сейчас та вода… Сухим жаром будто заткнуло глотку, задавило крик. Руки тянуло вверх и в стороны, стонали на разрыв жилы. Ноги вырывало из суставов в стороны и вниз. И гудело тело, испаряясь, трескалась и рвалась кожа, не будучи более в силах вместить то, что было его плотью, а теперь удлинялось, вытягивалось силой неодолимой. Трижды и трижды трескалась на клочке, равном пальцу. Истекала кровью. И все соки, что были еще внутри, устремились наружу – он чувствовал, как по ногам течет жидкое и густое, разъедает трещины солью тела. Спазма сжала желудок, он захлебывался отвратительной жижей. Но сильнее всего был жар, словно сверху, от головы, шла по жилам вся теплота солнца, выжигая изнутри мышцы и кости. От очень сильной боли, Шептун знал, человек лишается чувств, и в этом его спасение – если бы душа не могла скрыться на время в преддверие тьмы и перебыть там самое худое, то разорвалось бы сердце. Однако его душа не желала благодетельного бесчувствия, и сердце тоже каким-то темным духом не останавливалось, не лопалось в клочки. Весь мир стал болью – черно-красной, ревущей, как туча песка во время урагана, – и не было ни пощады, ни даже голоса для жалобы.

Монастырские усмирители еле могли приблизиться к ограде хижины Шептуна – та исходила зноем, как груда кирпича после обжига. За ней творилось невиданное. Клубился мрак, словно извергаясь оттуда, как свет изливается из очага или светильника. Складывался в фигуру могучего дерева. Со стволом, точно сплетенным из многих толстых, змееподобных стволов. Что – змееподобных! Если бы были такие змеи, то пришлось бы признать, что старые сказки о драконах эль-таннинах – правда. А иногда было видно только бурую крону, ниспадавшую до земли, взволнованно живущую без ветра собственной опасной жизнью. От ограды бежали трещины, в них проваливались и исчезали ящерицы, суслики, конь начальника отряда вместе с переметными сумами тоже канул в такую – и ни ржанья, ни храпа, ни какого-либо звука.

Начальник после этого пришел в ярость, обрушил копьем часть ограды, и саманные обломки рухнули во тьму. Низкий грохот их падения, на пределе слуха, нехорошо отдался у некоторых стражников в коленях. Оковало колени как свинцом, перестали они гнуться. И пошли разговоры о том, что-де, если там такой жар и дым, так ослушник сам задохнется, и поделом.

Начальник пришел в еще большую ярость и пронзил копьем одного болтуна, оказавшегося ближе всего. Перебросил тело через ограду. Кануло в огонь и мрак. Разговоры стихли.

А на второй день стояния перед хижиной крамольника (уже только так называли Шептуна меж собой монастырские) стемнело совсем, до кромешной черноты. И раздался страшный гул, от которого у людей пошла кровь из носа, а некоторые упали на колени, ибо они перестали держать. Во тьме лишь иногда удавалось различить стремящуюся на глазах вверх крону дерева, извивающиеся побеги, налитые рдяным железом, сплетенные в чудовищный ствол, а одним из побегов было человеческое тело. Истощенное, одетое в лохмотья халата, что рвались на глазах и спадали с него, а руки и ноги вплетались, закручивались вместе со змеящимися веревками, волокнами, составлявшими исполинский ствол, становились его частью. Корни тоже удлинялись на глазах, ползли во все стороны, обрушивая землю куда-то внутрь самой себя. Кто мог бежать, кинулись в стороны, но грохот и обвал настигали.