Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 15

– Как же вы переживёте всё это, деточки? – обращаясь словно и не ко мне, а ко всем каким-то «деточкам».

– Ну а что произошло-то, бабуль, подумаешь, ну называть по-другому будем. Зато теперь «железный занавес» свалился, свобода.

Она посмотрела на меня и покачала головой, будто сокрушаясь моей глупостью или наивностью.

– Не слушай, Господи, неразумных, ибо не ведают, что творят. И что говорят. Страшные дни пришли, Ромаша, – она, как и все в семье, любовно называла меня вот так, уменьшительно «Ромаша».

А через неделю бабушка умерла. Не могу сказать, что я уж очень горевал, то есть было грустно, конечно, но в двенадцать кажется, что в шестьдесят уже пора. Мама долго была в печали и даже вполне искренне, отцу, как мне кажется было безразлично, он не радовался, конечно, но у меня сложилось ощущение, что он не очень-то и заметил произошедшее.

Однако бабушкины слова, её слёзы странным образом запали глубоко мне в душу. Я потом много раз думал, когда я начал вспоминать её слова? Сразу, после того, в течение года мама потеряла работу, она числилась ещё некоторое время в Универе, но кафедру закрыли за ненадобностью, и вскоре и её саму отправила такую же свалку, как и её марксизм, который до того был самой престижной кафедрой. Мама так и говорила всегда, что выбрала именно это после истфака, на котором была вначале комсоргом, а после парторгом, и уверенно шла по этой самой «партийной линии» к своей цели – быть наверху. Вот только вершина во время землетрясения оказалась самой ненадёжной и свалилась первая, и её увлекая за собой.

Но дома она не сидела и дня. Очень быстро устроилась к своей подруге кооператорше, которая потом стала называться бизнес-вумен администратором в парикмахерский салон, вскоре салон этот начал процветать, потому что у них долго не было конкурентов, не так-то просто раскрутиться было в те годы – денег не было, кредиты брать было опасно, банки «крышевали» бандиты и обманывали честных предпринимателей, разоряя и обирая до нитки, а после этого ещё и отправляя на тот свет, поэтому пришлось балансировать между всех полюсов, а их было уже не два, а много больше, потому что все хотели кормиться от предпринимателей, вот и приходилось встраиваться. И если бы не отец, который из правящего кабинета никуда не делся, сменил только вывеску и стал называться не невыговариваемым мной и непонятным горисполкомом, а ещё более непонятным префектом. Хотя, что такое «префект», я тоже до сих пор не знаю, только ясно, что это какой-то начальник. Я долго не вдавался в подробности, меня устраивало: родители существовали в своём мире, я в своём, не пересекаясь, параллельно.

Тем более что вскоре по плаванию я вышел в финал юниоров по стране, чем гордился, однако накануне чемпионата на тренировке по баскетболу, который я никак не хотел бросать ради плавания, потому что баскетбол мне казался тем же плаванием, только в воздухе, я упал и серьёзно повредил колено. Предстояло множество манипуляций, уколов и прочей досадной суеты, которой никогда в моей жизни прежде не было, но главное не это, а то, что на чемпионат я не попал. Мне было пятнадцать в тот момент.

Я не отчаялся, переносить многотрудное лечение мне было несложно, но я стал подолгу бывать дома, и в результате стал слышать разговоры родителей. И вот, что в этот момент поразило и обескуражило меня: все мои детские годы они верой и правдой служили этому самому марксизму-ленинизму, выступали не собраниях, с высоких трибун, как отец, на седьмое ноября и первое мая, а теперь стали ругать это самый марксизм на чём свет стоит, причём, едва ли не последними площадными словами, которые я слышал только от вечно-синих сантехников, которые толклись по утрам возле нашей жилконторы. Родители говорили о том, как им не было жизни при коммунистах, а они оба, как вы понимаете, сами всю жизнь были коммунистами, как их зажимали, не давали жить и говорить, ограничивали во всем, как говорили с ними свысока и нагло, а моим родителям в момент разговора только-только исполнилось по сорок, и, вероятно, им, как всем молодым людям, приходилось терпеть некое высокомерие более зрелых и опытных людей. А ещё о том, что из-за того, что «они» всё же рухнули, им приходится теперь приспосабливаться к новым реалиям, думать, как жить, куда «отдавать» меня учиться, будто я предмет, и они думают, в какую комиссионку меня лучше сбагрить, подороже.

Это не просто удивило меня, это стало неким потрясением, и я сразу вспомнил бабушкины слова и её слёзы. И в этот день, а это было накануне моего шестнадцатилетия, я не просто стал иначе смотреть на них и чаще прислушиваться к тому, что они говорят, в тот день я повзрослел и понял для себя, что значит слово «лицемерие», до сих пор я применял его каким-то литературным героям вроде Тартюфа.

Нет, я очень любил их и люблю, ну, хотя бы потому, что любить мне больше было некого, мои друзья, а их было не так много, были ребята и девочки какие-то поверхностные, я не разделял их устремлений, тем более что их у них особенно не было, а родители меня обожали и мной гордились.

– А куда теперь идти учиться? В мед? Чтобы за три копейки бабок сварливых ублажать? Или в пед, ещё лучше, там эти дети… Инженеры теперь все на рынке, или, в лучшем случае, машины гоняют из-за бугра. Только финансовый остаётся, но ты же знаешь мою математику…

Девчонки сплошь мечтали быть моделями, но шли всё в те же педы и меды, чтобы стать косметологами и логопедами.

– Сейчас ещё психология становится очень популярной, – сказала одна, мечтательно закатывая обольстительные карие глаза. – Вот я и думаю…

Я сам немного потерялся. То есть я думал о карьере лётчика, но не говори об этом никому, чтобы не засмеяли: «Ты чё, Воронов, как в совке космонавтом быть мечтаешь? Ты в менты ещё пойди!» Или стали бы над фамилией в связи с этим хихикать. Но таких возможностей я никому не дал и держал свои мысли при себе. Мои сверстники меня считали слишком высокомерным и не сходились близко, даже те, у кого родители работали вместе с моими и их положение было выгоднее моего. Не знаю уж, чем я всем казался таким заносчивым, я был молчалив, спокоен, ну что поделаешь, если у меня уравновешенная психика, я ни разу за всю школьную жизнь не вышел из себя настолько, чтобы подраться с кем-нибудь, к тому же учился я исключительно хорошо. Так что я не распространялся о своих намерениях и мечтах в компании ребят, с которыми общался и которых с большой натяжкой мог назвать друзьями, но других у меня не было.

Тем более что и родители не восприняли всерьёз мои слова о Лётном, им виделся МГИМО или Универ, но не меньше. Я решил не спорить, но самостоятельно узнать, какие нужны экзамены и как вообще попасть в наш Петербургский университет гражданской авиации, какие требования, какая программа и так далее. Надо сказать, требования были довольно строгие, особенно в том, что касалось здоровья, но тут у меня всё было, что называется, на «отлично» всегда, исключая ту несчастную травму, лишившую меня возможности стать чемпионом России среди юношей, но и она два года не давала о себе знать, и я забыл о ней и на медкомиссии показал себя прекрасно, и экзамены начал сдавать тоже на высшие баллы.

Но тут и случился скандал. Мама «неожиданно» узнала, что я не на юридический в Универ подал документы, и тайно от меня, а вернее, просто не принимая в расчёт возможность существования у меня вообще какого-то бы ни было мнения, забрала мои документы и перенесла их в Универ, даже договорившись там, чтобы сданный мной экзамен был зачтен как вступительный.

Я уже говорил, что я исключительно уравновешенный и мирный человек, тем более с родителями, но здесь я не выдержал.

– Я не стану учиться на какого-то там юриста, мама! – твёрдо заявил я, вернувшись из Лётного, когда выяснил, что мой экзаменационный лист аннулирован и меня не допускают к дальнейшим вступительным экзаменам. – Я хочу летать и буду.

– Ромик, это блажь, детство, – снисходительно усмехнувшись, сказала мама.

Отец, войдя в комнату, остановился на пороге с вопросительным выражением на лице.