Страница 27 из 51
Когда я начал анализировать свои требования, желая проверить самого себя и в том предположении, что при непомерности требований могу остаться и без служащих, то пришел к следующему выводу: Миронович никогда не рассматривал бумаг, поступавших по разным делам (так называемая почта) в участок, а предоставлял это дело письмоводителю, таким образом, от его усмотрения зависело, какую бумагу исполнить раньше, какую позже, а иную и вовсе в долгий ящик отложить, на основании того старинного, еще и поныне не отмененного закона, по которому дело, за нехождением по оному, производством останавливается. Когда я принял затем в соображение, что всякая бумага относится до какого-нибудь лица, мне стало ясным, что бумаги исполнялись письмоводителем не по времени поступления их, а по значению и хождению к нему тех лиц, до которых бумаги касались, следовательно, с тех пор, как вступающие бумаги я стал принимать лично, делать на них пометки об исполнении и следить за точностью исполнения моих резолюций, письмоводителю представилось мало интереса в ходкости дела, ибо не ходкость эта занимала его, а количество полученной выгоды, и он не смог стерпеть, как потери выгоды, так и подчинения мне, столь неопытному еще в службе полицейской, и он оставил меня и благо для меня сотворил.
Заметил я вскоре, что весьма часто появлялись протоколы об оскорблении городовых и в особенности в то время одного из них, из крещеных еврейских кантонистов, Михайлова.
Просмотрев один из протоколов, составленный околоточным надзирателем об оскорблении Михайлова, я пришел к заключению, что если бы сам Михайлов был сдержан и вежлив с оскорбившим его, то и оскорбления не случилось бы, а потому, оставив этот протокол без движения, я ждал следующего случая; но оставлять такой протокол без передачи его мировому судье было рискованно, так как оскорбленные городовые следили за этим движением или последствиями протоколов и, буде оные бесследно исчезали, писали доносы Трепову, производилось расследование, и, если донос подтверждался, с пристава взыскивалось в том предположении, что он или вошел в сделку с оскорбителем, или не обращал внимания на тот престиж, который должен принадлежать полицейским чинам, словом, получалось нечто неблагонадежное.
Вскоре, не больше как через неделю, опять я получил от околоточного надзирателя протокол об оскорблении того же Михайлова и тоже при обстоятельствах весьма неблагоприятных для его служебной репутации, а потому, потребовав Михайлова к себе, объяснил ему мой взгляд на оскорбления, т. е. что большинство случаев, в которых полиция бывает оскорбляема, вызывается самими же полицейскими чинами, и что к таким же случаям относятся и причиняемые ему, Михайлову, оскорбления, вследствие чего предложил ему такое условие: как только последует еще протокол об оскорблении его, чтобы вместе с протоколом он представил и прошение об увольнении его от службы, как непригодного к ней. Условие подействовало: Михайлов сделался самым любезным и предупредительным к публике городовым, и об оскорблениях его и помину не было.
Тоже интересный случай: в начале же моего приставства, вечером во время занятий в участке, входит в мой кабинет какой-то представительный, в летах уже мужчина и рекомендуется, что он статский советник такой-то.
— Что прикажете?
— Вот что вышло: я проходил по Невскому проспекту и на углу Литейного заметил, что каких-то двое пьяных пристают к городовому, несмотря на то что городовой старался всячески отделаться от назойливости неизвестных; те не унимались и стали ругать городового, а так как я видел всю эту сцену от самого начала, и мне стало жаль городового, то я обратился к нему и, дав свою визитную карточку, сказал ему, что я был свидетелем его невиновности, и чтобы он доложил об этом своему приставу и отдал мою карточку. Что же сделал городовой? «Так пожалуйте и вы в участок, господин», — ответил он мне. «Зачем же, братец? Ты отдай мою карточку, я свидетель и больше ничего». — «Нет, пожалуйте в участок». — «Явились дворники, забрали двух пьяных, и я в числе их должен был явиться в участок», — закончил статский советник.
Нечего и говорить, что я сгорал от стыда за своего городового, слушая этот рассказ, извинился пред статским советником за дикость взглядов городового, и тот, по-видимому, удовлетворенный, но взволнованный, ушел из участка, а городового Васильева, старослужащего, я потребовал к себе и спросил его;
— Ты знаешь, что доставление человека в участок силою есть арест?
— Так точно.
— Какое же ты имел право арестовать человека, который за тебя же заступился и пожелал быть свидетелем, как тебя оскорбляли?
— Помилуйте, ваше высокоблагородие, если я не имею права арестовать, то кто же имеет право?
Картина.
Еще эпизод. В 11 часов вечера, перед окончанием занятий в участковом управлении, дежурный околоточный надзиратель, возвратившийся из квартиры своей, куда ходил ужинать, привел в участок какого-то статского молодого человека и заявил мне, что этот неизвестный назвал его, околоточного, неприличным словом за то, что околоточный на улице неприлично держал себя. Оказалось, что околоточный действительно позволил себе отправлять свою потребность среди улицы, следовательно, совершил двойное правонарушение, и как служащий, и как частный человек, и хотя такой поступок его не давал права прохожему делать по этому поводу свои комментарии, а в особенности в ругательной форме, но и околоточный не прав, а потому, находя непристойным представлять это дело на суд, я повел свои объяснения так, что посторонний человек сознался в неуместности своего поведения и извинился пред околоточным надзирателем, а сей последний извинился пред посторонним, и, окончив дело миром, запер свой кабинет и отправился в свою квартиру, оставив постороннего человека в мирной и шутливой уже беседе с околоточным.
На другой день утром спрашиваю у околоточного, есть ли арестованные, а он мне ответил, что, кроме вчерашнего человека, никого нет.
— Какого вчерашнего, да ведь я отпустил домой того человека, которого вы привели?
— Так точно, он очень любезно разговаривал со мною при вас (т. е. при мне), а когда вы ушли, он стал ругать меня, и я отправил его в часть на ночь, а утром его доставили в участок.
— Кто он такой?
— Служащий в Третьем Отделении собственной Его Величества канцелярии.
— Да вы с ума сошли! — воскликнул я, предвидя, какая из этого случая выйдет баталия.
— Я не поверил ему, что он там служит, господин пристав: я думал, что он лжет.
— Позовите его сюда.
Явился знакомый субъект, спрашиваю, за что его отправили в часть, и он объяснил, что вчера после моего ухода околоточный начал важничать, так как выпитое им за ужином вино стало производить свое действие, и, придравшись к чиновнику, невзирая на заявление его о месте служения и на мое решение дела миром, отправил секретного человека в кутузку.
Что было делать? Попробовал опять примирить самолюбия служак, и чиновник согласился все забыть во имя того, что околоточного за его поступок неминуемо уволят от службы, а это увольнение повлечет наказание для ничем неповинной многочисленной семьи его, и под таким возвышенным умозрением оставил участок при том условии, что я наложу взыскание на провинившегося, не донося Трепову.
Но не стерпел чиновник и, придя на службу в Третье Отделение, грозное когда-то отделение, рассказал товарищам о случае с ним, а те небольшому начальству, а небольшое развлечения ради — еще большему, и дело дошло до управляющего канцелярией Шульца.
По обыкновению в тот же день к 11 часам утра приехал Трепов в Третье Отделение, и Шульц рассказал ему о случае с своим чиновником, намекнув, что, мол, полиция бесчинствует, как бы в укор Трепову и его прославленной строгости в наблюдении за своими служащими.
В тот же день в 1-м часу дня получил я телеграмму от бывшего управляющего канцелярией Градоначальника, Христиановича, чтобы явиться к нему сейчас же.
Было ясно, что случилась беда, так как объявлять хорошее никогда не торопятся, и с трепетом отправился я по вызову.