Страница 55 из 61
– Больно надо, – зло хохочет он. – Я домой не собираюсь. Ты из меня, шакал, всю жизнь верёвки вьёшь, а здесь не обижают. Вот и останусь. Чаёвничать.
Теперь смеюсь я, аж горло сводит.
– Вот ты дура старая! Кто ж тебя здесь блохастого оставит? Я, по-твоему, путёвку в престарелый дом выписал? Это не общага. Попрут, не посмотрят.
– Ну и ладно. Хоть месяцок-другой от тебя передохну. А сегодня мне не до тебя. Иди, вон, с собакой погуляй. В шкафах приберись. Порнуху глянь.
Настроение отца невольно смущает. Я был готов к любому раскладу, но такая трансформация стала большой неожиданностью. Ему будто мозги переставили да храбростью накормили. Иль об угол ударили.
– А ты меня не гони. Сам знаю как быть, – подхожу ближе, не скрывая оценивающего взгляда. – С тобой на концерт пойду. Понаблюдаю. Быть может после ребцентра в дурку поедем. Уж больно ты загадочный.
Отец тут же пугается. Манжеты дёргает. Волосики шевелятся.
– Не нужно. С тобой только позорится. А меня там ждут люди интеллигентные. Они таких оболтусов не терпят. Потом шептаться будут. Здесь репутация важна.
Мне было сложно понять, чего так яро отец чурается, ведь явно не меня. Ещё сложнее было прорваться с ним в аудиторию, где проходило цирковое выступление. Он то и дело меня к дверям подталкивал, напутствия приговаривал, от людей воротил, словно прятал кого-то. И даже новая подружка, в изящном платье, годов так пятнадцатых, и губами тоньше лески рыбацкой, не была причиной его паники. Старик подпрыгивал на месте и по сторонам оглядывался. Манжеты разорвал до дыр. Тогда я всерьёз подумал о дурке, уже без иронии.
– Признавайся, старый, чего таишь от меня? – толкаю его в плечо, одновременно наблюдая за народным танцем, похожим на предсмертныесудороги. – Последний раз так себя вёл, когда чекушку в бачке унитазном прятал. Я эти глаза перепуганные уже видел. Не проведёшь.
Отец молчит. На сцену пялится. Влезает дама.
– Я полагаю, здесь мы не для разборок семейных собрались, – цедит учительским тоном. – Оставьте выяснения на потом. Благодарю.
Я за сердце хватаюсь. Снова скалюсь.
– Ох, простите меня грешного. Даже не знаю, что на меня нашло? Не то демоны покусали, – после разваливаюсь на стуле и бью старого уже в бок. – А ты молодец, Толя. Смотри-ка, сторожа себе завёл. Зубов нет, а кусается. На сухофрукт похожа, – неожиданно для себя расхохотался. – Ой, Анатолий, компоту ты наваришь.
– Молодые люди! – резко оборачивается парень, чья пафосная причёска мешала просмотру, закрыв собою половину сцены. На что было грех жаловаться.
– Молодые? Ты серьезно? Он на ладан дышит, а ты…
Улыбка сползает с лица. Я узнаю в нём придурка из рекламы.
– И ты здесь? – щурюсь, а тот демонстрирует затылок. Затылок. – Что ж вас всех так и тянет на наркош посмотреть? Зоопарка мало, черти?
Меня откровенно игнорируют. Я внимательно осматриваю зал и искренне поражаюсь увлечённости присутствующих, а вскоре сам замираю и оставляю всякие мысли. Смотрю на сцену. Даже не моргаю. Не дышу. Не шевелюсь.
Да что б меня… Поэтесса.
Сославшись на помутнение рассудка настырно тру глаза, но видение не исчезает, становится лишь чётче. Стоит себе тонюсенькая, в ноги пялится. Дрожит. Что мямлит – уже не слышу. Ломаюсь, но держу себя на месте. На груди футболка вот-вот треснет, но я держусь. Вены горят, сердце колотится, но я держусь. Поэтесса, мать его.
Это ж как тебя судьбинушка в такие дебри занесла? Что ж ты, родная, все за инвалидами гоняешься? Всё стишки свои безмозглые читаешь…
Я в желаниях толк знаю, пороки до дыр душу проели, но сейчас происходило что-то крайне вывёртывающее. Порывался. Жаждал. Бредил. Боялся, что вот-вот видение исчезнет и лечиться мне с отцом до старости. Но оно, покорное, не растворялось. Глаз не радовало, но сердце ретивое грело. Варька моя. Лохматая.
– Эх, ну капец тебе, тузик старый. Нашёл, что прятать. Я ж тебя теперь без скалки раскатаю, – моя угроза прерывается, как и прерывается речь поэтессы. Наступает тишина. И она меня злит. – Ну что застыли, балбесы? Браво!
По залу проносятся послушные аплодисменты. Варя поднимает глаза, но в упор меня не замечает. Краснеет вся. Потом вовсе срывается с места и прячется за кулисами. Парень, что фыркать любит, за ней бежит. Я же прибываю в небольшом ступоре, терзая себя догадками, что мог напугать девчонку. Это от меня она так шарахнулась?
– Не смей дергаться. Сиди на месте, – приговаривает батя. – Не твоя дорога.
– Ага, размечтался. В гробу я видал твои указания. Сейчас хоть семеро меня держите.
Подрываюсь и мчусь за сцену. Кожа горит. Зубы сводит. Я как тот мотылёк-самоубийца лечу на пламя. У меня нет выбора. Тело будто подчинили. Я погиб. На полпути останавливаюсь, наблюдаю за происходящим. Парнишка лишнего позволяет, не даёт пройти поэтессе. А та брыкается, как беспокойная пташка по клетке. Крылышками перебирает. Сквозь слёзы чирикает. Перышки нахохлила.
– Эй… (а как звать-то? Похер…) Витя! Срыгнул отсюда!
На мои предупреждения парень не реагирует, зато соблазнительно светит затылком. Себя я уже не знаю, поэтому хватаю первое, что попадается под руку и демонстрирую умение попадать прямо в яблочко, но попадаю в темечко. Тот падает на пол и, наконец, перестаёт загораживать обзор. Вот она, моя голубушка.
– А я всё думал, поэтесса, где мы встретимся? На том свете? Ан, нет…
Она смотрит на меня испуганно. Не шевелится. Губы дрожат. Глазки бегают.
Почему она так смотрит? Почему так смотрит?
– Боже, Витя! Что ты вытворяешь?! – Гена появляется из ниоткуда, руками машет, за голову хватается. На его взволнованной груди значок уродский, да и сам выглядит паршиво. – Уберите его, пока никто не увидел! Аккуратно! Не запачкайте пол!
– Перестань, Гена, он притворяется. Уснул, небось, – успокаиваю я. – От пенопласта не помрёт. Мать и та грубее гладит.
– Это дерево, Витя! Килограммов так пять! – не унимается он. – А ты, Тарасова, чего замерла?! Не стой, сделай же что-нибудь!
Изо рта девчонки вырывается слабый писк. Она шокирована.
– Да, Тарасова, чего замерла? – улыбаюсь я, развожу руки в сторону и подбородком дёргаю – призываю обняться. – Сделай уже что-нибудь.
Варя настолько потеряна, словно не с нами, не здесь. Но когда размораживается, ко мне не бежит, к актёру нагибается. Пытается реанимировать. Не того. В коме-то я.
– А я говорил, что крыша поедет, – в суматохе слышу голос отца. – Так и знал, что позориться будешь. Хоть намордник с кандалами на тебя вешай. Ух, шакалёнок.
Меня уже ничего не интересует. Татьяна не лгала, у Варьки по правде жених появился. Вон, как нежно по щекам лупит. На ухо молитву шепчет. Воскресить пытается. Противно до дрожи. Немного больно. Немного обидно.
– За беспокойство прошу простить, – приложив руку к груди и вышагивая назад, клонюсь я. – На пластырь и зелёнку деньги вышлю, – ухожу от греха.
Сердце в ушах колотится. Гнев по венам расползается. На улице тоже не легчает. Я едва держусь, чтобы не кричать. Всегда знал, что с головой не дружу, но чтобы подобное вытворить – это краешек. С него и падаю.
На что я только надеялся? Нужен я ей, такой клинический…
Тарасова давно живёт своей жизнью. В стихах и птичках. В своей сказке, где нет места бывшему наркоману. С таким-то кандидатом волосатым там вообще тесно.
– Звягин! – бьёт в спину, отчего останавливаюсь.
Обернувшись, наблюдая Варьку. Та бежит, косу придерживает. Спотыкается.
На секунды зарываюсь в прошлое. Зима. Вьюга. Вижу Тарасову, в шапке набекрень, с блокнотом в кармане, с улыбкой дурацкой. Как и раньше на шею вешается, душит, и мы в сугроб валимся. Но теперь это не воспоминание. Всё в реале. Да и падать уже не так мягко. Лето, ведь.
– Твою мать, Тарасова! Ты мне копчик сломала, психованная!
Боли не чувствую, только тяжесть приятную.
– Как же я тебя ненавижу, Звягин! Как же ненавижу! – либо плачет, либо ржёт. Но обнимает крепко-крепко. Я и сам руки в замок складываю, отпускать не хочу. Волосами дышу. Теплом греюсь. – Что с тобой творится? Ты ненормальный! Псих!