Страница 13 из 20
– Смелы твои слова! – сказал Николай сурово, не определив, однако, гневаться ли ему. – Значит ты, всё-таки, одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение на жизнь монарха?
– О, нет, Ваше Величество, я только хотел сказать, что если это не устранить, то когда-нибудь поднимется такой вихорь, который всё снесёт. Если бы вы решились вытравить и эту гидру, я мог бы потерпеть и двадцать лет диктатуры… умной…
– Занятно, – только и сказал на это царь.
– Тут царь опять помолчал, чуть прищурив чудное круглое око своё, испытывая Пушкина:
– Значит, ты не был бы на площади в день возмущения, если бы был в Петербурге четырнадцатого декабря?
Всё в Пушкине замерло. Решительное настало в разговоре. Пушкин бывал иногда робок и странным образом застенчив. Но, подготовив себя, и перед дуэльным выстрелом стоял не моргнув. Это он себя потом изобразит в повести «Сильвио», плюющим черешневые косточки под прицельным прищуром. Такое с ним было.
– Не буду лукавить – я встал бы в толпу мятежников. Там были мои друзья!.. Я и теперь не перестал их любить…
– Да можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер? – Это единственный вопрос, который Николай Павлович подал чуть живее, чем весь остальной его разговор, размеренный, как водопад, или как бег облака.
– Все, кто знали его, считали сумасшедшим. Можно только удивляться, что его сослали с людьми умными, во всяком случае, действовавшими сознательно.
– Ну, хорошо, я думаю, подурачился ты довольно. Теперь ты в зрелом возрасте, пора быть рассудительным. Меня беспокоит, что у тебя нет желания работать. Я призвал тебя, чтобы ты послужил России. Какого цензора ты бы хотел?
– Государь, я много думал и теперь сам себе могу быть цензором…
– Этого, однако, сделать нельзя. Цензуры из-за одного Пушкина я отменять не стану.
– Государь, я говорил уже, что цензор важное лицо в государстве, сан его имеет нечто священное. Это место должен занимать человек неуступчивой чести и высокой нравственности. Мне надо верить его уму и познаниям. Он должен быть смел, чтобы уметь отстаивать свое мнение даже пред Господом, коли будет нужда…
Царь хмурит брови. Однако лицо его вдруг светлеет в усмешке.
– Тяжела задачка, но, кажется, я одного такого человека знаю… Даёшь ли ты мне Пушкин, слово переменить образ жизни, образ мыслей, образ музы твоей…
Пушкин долго и мучительно думает. Подвижное лицо его отражает жестокое волнение. Похоже, он должен решится на некий отважнейший в жизни шаг. Он что-то мучительно взвешивает. И, видно, решается, наконец, почти в судороге. Во внутреннем кармане сюртука та бумага, он достает её. Решительно шагнул к камину, для чего ему надо едва ли не повернуться к императору спиной… Бросает бумагу в огонь. Пульсирующие, как кардиограмма, строчки пропадают на мгновенно истлевшей бумаге.
– Простите, Государь, это мой ответ…
– Не понимаю, – царь в замешательстве. – Я вижу, с поэтом нельзя быть милостивым. Ты меня ненавидишь за то, что я раздавил ту партию, к которой ты принадлежишь, но ты забываешь, что я тоже люблю Россию, я не враг своему народу. Я хочу, чтобы он был свободен, но тогда лишь, когда для того созреет…
В миг становится холодным и тёмным, как лесной омут, взгляд царя. Будто гроза занялась в туче бровей.
– Государь, вы не так меня поняли. Этот ответ мой таков, что я готов перемениться окончательно. Да и переменился уже. Даю в том слово своё, Ваше Величество…
Лицо царя обретает прежнюю безмятежность не сразу. Оборот с сожженной бумагой все же ему непонятен и не по нутру.
– Государь, не просите меня объяснить. Верьте только, что я искренен перед Вами…
Император успокоен.
– Довольно ты подурачился. Ведь не юноша уже, пора взяться за ум, и мы не будем более ссориться. Ты будешь присылать ко мне всё, что сочинишь. Отныне я сам буду твоим цензором…
Москва. 8 сентября 1826. Около 8 часов вечера. Дом Василия Львовича Пушкина на Басманной.
Пушкин явился сюда прямо из дворца. Все такой же усталый, но с просветлённым лицом. Теперь он сидит в том же дорожном костюме, только снявши тяжёлую шубу. Чешет иногда загустевшие тяжелые, узорчатые, как из каслинского чугуна, страшные бакенбарды. С дядей обо всём важном уже переговорено. Пушкин наслаждается мочёной морошкой, таская ягоды из фарфоровой дорогой чашки прямо пальцами. У Сергея Львовича подвижное, живое лицо салонного вольтерьянца. Длинный наследный нос его завалился несколько набок. Оттого на лице навечно застыло какое-то птичье выражение любопытства и насторожённости. Впрочем, неправильность эта только подчеркивает его отшлифованные породной кровью черты.
– Да что же он тебе такого сделал? – вопрошает он у Пушкина, округлив нескрываемым вниманием жёлтый выпуклый глаз, как ястреб, почуявший шорох мыши-полёвки.
– Из первых дел ничего лучше не мог придумать? Как это некстати!..
– Да ведь он написал на меня что-то ужасное.
– Как же ты, не зная из-за чего, хочешь подставить лоб под пулю. Этот Американец-Толстой имеет на дуэлях жестокое счастье – одиннадцать человек убил…
– Я уже пять лет ищу встречи с ним. Известные тебе обстоятельства не дали нам сойтись. Долги его между тем сильно выросли. В Молдавии дошло до меня, что он пустил клевету, будто меня высекли в Тайной канцелярии. Общество наше так ничтожно, что обязательно хочет этому верить. Думаю, тебе хорошо известна эта жадность толпы к глумлению. Низкой душе надобно знать, что нет такого достоинства, которое нельзя унизить Тем самым она думает заступить место рядом с ним… Зря радуетесь, подлецы. Я могу быть и мерзок, и низок, но всё-ж не так, как вы – а иначе!
Тут торопливый донёсся стук башмаков по лестнице и в открытую дверь влетел запоздавшый молодой голос невидимого слуги, доложившего:
– Барин, к вашей милости господин Соболевский…
Соболевский не то, чтобы опередил этот голос, а как бы влетел на нём. И тут же, будто готовясь к схватке, по-борцовски пошёл на Пушкина, разбросав руки.
– Соболевский, сокол мой ясный, – радостно вскочил ему навстречу Пушкин и засмеялся тем своим замечательным смехом, о котором Брюллов скажет так: «сразу видно счастливого человека, так смеется, что вот-вот кишки увидишь…».
Новый гость при всём наряде, навит, припудрен, победительно подкручены височки. Аромат от него как от хозяйки французской лавки. Он в полной бальной форме, в мундире и башмаках.
– Я, брат, прямо от князя Куракина. У него маршал Мормон дает бал по случаю коронации…
Пушкин, виснувший на шее высокого Соболевского чуть не с женственной ласкою, отстраняется вдруг.
– Погоди, милый, я четыре дня по ямским избам тёрся. Весь в репьях, поди, да блохах, как шелудивый пёс. Запаршивел, бакенбарды вот чешутся....
– Эх. Пушкин, да ведь блоха с твоего тела, она много стоит. Ее внуков в паноптикуме показывать будут, большие деньги можно заработать… Ты знаешь, какую новость я тебе принёс? Полчаса назад сам свидетелем был. Подходит на балу у Мармона государь Николай Павлович к графу Блудову и говорит при тишайшем почтении зала: «Знаешь, что я нынче два часа говорил с умнейшим человеком в России?». Граф изобразил на лице вопросительное недоумение, император ему и говорит… Нет, Пушкин, дальше я тебе ничего не скажу, за гордыню твою опасаюсь… Впрочем, изволь. На недоумение графа государь говорит: «Этот человек Пушкин!..».
– А где же тут новость?
– Нет, Пушкин, ты просто невозможен. Согласись, что ведь не про всякого человека так говорит царь.
– Ты знаешь, царь наш тоже не глуп. Согласись, что не про всякого царя так говорит Пушкин…
– Ужасный человек. Не своей смертью ты помрёшь, язык подведёт тебя…
– Ты как в воду смотришь, друг Соболевский. Что меня не своя смерть ждёт, не ты первый говоришь мне. Мне давно одна петербургская ведьма её нагадала. А грек чародейный в Одессе всё повторил. Повёз меня в поле, дождался пока луна выглянет из-за тучи, ветер свистнет, спросил час и год моего рождения. Подтвердил, что погибнуть мне от лошади или беловолосого человека, жаль, что не догадался я спросить – белокурого или седого надо мне опасаться. Однако с тех пор я осторожно вкладываю ногу в стремя и всегда вежлив даже с рыжими… После двух изгнаний ведьма обещала мне немного счастья. Теперь должно оно начаться… Как думаешь?..