Страница 11 из 13
— Не знаю, — повторил он с недоумением.
Она посмотрела на него пристально, и вдруг как бы молния подозрения скользнула по ее лицу.
— Кто тебя выпустил?
— Не знаю. Какой-то человек. По-моему, это был Маркин.
Тени ночи лежали на его бугристом лице.
— Ага! — почти с торжеством крикнула она, не стесняясь, что вокруг много обедающих. — Я так и думала. Он бывший левый эсер. Значит, контра пролезла даже в наши органы! Ну, мы еще посмотрим.
Под ее голландкой он заметил пояс с потертой кобурой нагана. На его глазах она как бы вдруг превратилась в какую-то совсем другую женщину, ему незнакомую, злую, враждебную. И он понял, кто она была на самом деле и что она с ним сделала.
— Так это сделала ты? — с трудом выговорил он. — Моя собственная жена? Тайное стало явным.
— А ты что думал, дурак? Подожди, мы еще разберемся!
Ему показалось, что все это уже когда-то было: полуциркульный зал с библейскими персонажами, с тремя крестами над лиловатой горой, неподвижная молния, неподвижно надвигающаяся из Аравии буря, неподвижно развевающийся плащ удаляющегося Иуды.
Потом он долго стучал в дверь квартиры, где он занимал по ордеру комнату. Наконец дверь открылась, и, увидев его, квартирная хозяйка, дама с преждевременной сединой в иссиня-черных волосах, в бумазейном капоте, застегнутом на горле английской булавкой, вдруг затряслась как безумная, замахала маленькими толстенькими ручками и закричала индюшачьим голосом:
— Нет, нет! Ради бога, нет! Идите отсюда! Идите! Я вас не знаю! Я о вас не имею понятия! Вас расстреляны, и теперь вас здесь больше не живет! Я вас не помню! Я не хочу из-за вас пострадать! Убирайтесь!
Она захлопнула дверь и через некоторое время приоткрыла ее и выбросила его пожитки. Он кое-как связал их подтяжками и пошел прочь.
От подушки, которую он прижимал к себе, от ее наволочки еще пахло кольдкремом, которым Лазарева смазывала себе на ночь лицо. Он увидел вышитую гладью семейную метку и только тогда вспомнил, что у него есть мать, которая, наверное, беспокоится.
Он очень ее любил, но она выпала из его памяти. Все заслонила Лазарева. Теперь он ненавидел Лазареву, он понял, что мать — его единственное прибежище, единственное спасение.
То и дело подбирая вещи, падавшие из узла, он вышел на улицу, и сновидение понесло его к маме мимо маяка, как бы стоящего на страже морского штиля. Его несло по заржавленным рельсам, заросшим бурьяном, и от подушки слащаво пахло женщиной, которая его чуть не погубила.
Откуда она взялась?
…в ситцевой юбке клеш, с головой, повязанной женоотдельским кумачовым платком, из-под которого выбивались кудряшки, она стояла в толпе, обступившей агитколонну. Этот старый вагон конки отыскали в депо и пустили в дело. Художники Изогита расписали вагон всеми жанрами изобразительной пропаганды.
Две клячи, знавшие лучшие времена, потащили почти исторический экспонат дореволюционного городского транспорта по рельсам бездействующего электрического трамвая.
Один из самых древних работников Губтрамота, бывший кучер конки, мобилизованный профсоюзом для исполнения своего гражданского долга, в день Первомайского праздника не без труда раскрутил повизгивающий чугунный тормоз ударом ноги по круглой бляхе звонка, вделанной в пол, хлестнул по клячам ссохшимися вожжами, щелкнул кнутом, и агитконка покатилась по праздничным улицам.
…Солнце, молодая зелень еще не успевших запылиться акаций и каштанов, сирень, цветущая за оградами особняков, гранитная мостовая, отливающая аметистом после вчерашнего ливня, тени домов, звуки военных и заводских оркестров, несущих солнце на своих медных геликонах, кучки горожан, рискнувших выползти на свет божий из своих наглухо запертых квартир, где они отсиживались в ожидании перемен, полотнища кумача, реквизированного на складах местных мануфактурщиков.
…Этот день не без удовольствия вспомнила Инга теперь, когда все уже было кончено и она получила в приказе благодарность за хорошо выполненную оперативную задачу…
И вдруг оказалось, что он жив. Нет, она этого так не оставит. Оказывается, измена проникла даже в органы!
…Расхаживая взад-вперед по большому ковру, еще покрывавшему номер люкс бывшей гостиницы «Лондонская», уполномоченный из центра, прибывший в город на бронепоезде, прорвавшемся через махновские банды, слушал взволнованную речь Лазаревой.
Лицо его было мрачно.
Как! Выпустить на свободу контрреволюционера, приговоренного к высшей мере? Они за это заплатят кровью! Измена с участием бывшего комиссара временного правительства, правого эсера, савинковца! Это надо выжечь каленым железом.
Наум Бесстрашный привык, как Наполеон, мгновенно схватывать самую суть событий.
До революции он был нищим подростком, служившим в книжном магазине, где среди бумажной пыли, по ночам, при свете огарка, в подвале запоем читал исторические романы и бредил гильотиной и Робеспьером. Теперь его богом был Троцкий, провозгласивший перманентную революцию.
Перманентная, вечная, постоянная, неутихающая революция. Во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось залить весь мир кровью. Ее надо утверждать огнем и мечом, нести на штыках! И никакого мирного сосуществования. У него, так же как и у Маркина, был неотчетлив выговор и курчавая голова, но лицо было еще юным, губастым, с несколькими прыщами.
Для него не было никакого сомнения, что налицо измена, проникшая в органы, и что виновных четверо: бывший эсер, председатель губчека, комендант, не приведший в исполнение приговор, правый эсер Серафим Лось и женщина, жена выпущенного на свободу и скрывшегося юнкера.
— До него мы еще доберемся. Но сейчас не откладывая меч революции должен опуститься на эту четверку.
— Боже мой, что вы говорите, — прошептала она.
— Гражданка Лазарева, вы арестованы, — произнес он железным голосом Троцкого и сделал его общеизвестный театральный жест: сжатым кулаком сверху вниз по диагонали.
И не успела Лазарева открыть рот, для того чтобы оправдаться, как в номер люкс вошли двое в кубанках, взяли ее за руки, и она, не успев прийти в себя от изумления и ужаса, очутилась в полуподвале того самого дома, где работала машинисткой.
Она сидела на полу одна, запертая в маленькой комнате, где до революции хранились национальные флаги, а также стеклянные иллюминационные фонарики, которые в царские дни вывешивали на проволоке вдоль фасада.
Она чувствовала, что Маркин и Ангел Смерти сидят в одиночках где-то рядом. Она понимала, что никакая сила в мире ее не спасет. Ей были слишком хорошо знакомы порядки этого семиэтажного дома. Она видела косой дощатый щит на окне и золотистые щели, куда проникал вечерний свет, грозивший скоро померкнуть.
Ее охватило то чувство обреченности и животной покорности, которые охватывали всех людей, попавших в этот полуподвал. Угасающее сознание стремительно несло ее против течения в манящую область невозвратимого прошлого, где…
…Похожий на громадного навозного жука виолончелист втащил на крышу конки стул, а потом и свой инструмент, так же, как и он сам, напоминавший жука, и в то время, как вагон, подрагивая на несвойственных ему рельсах, тронулся дальше, из-под смычка стали вытекать густые, как сироп, звуки серенады Брага, а уличные мальчишки бежали за конкой, восхищаясь написанными на ее стенах пейзажами, восходящим солнцем, символической фигурой свободы, красными фабричными корпусами с кирпичными трубами и карикатурами на врагов советской власти.
Среди артистов, фокусников, клоунов, агитаторов и поэтов в вагоне тряслись также художники Изогита.
Тут же присутствовала и она, не без умысла вскочившая в вагон на одной из площадей. Она уже давно завела дружбу с художниками и поэтами и считалась, как тогда любили выражаться, своим парнем. О ней было известно, что она работает где-то машинисткой, посещает совпартшколу, готовится в Свердловский университет в Москве и является большой поклонницей поэзии и живописи.
Отчасти это была ее маска, но отчасти она и вправду любила людей искусства. В ней все еще теплилось мещанское преклонение перед ними, перед их славой.