Страница 3 из 18
Иногда я прохожу мимо этого дома. Точнее, мимо того, что было им. Ворота, массивная цепь, замок. Напротив ресторанчик, довольно, впрочем, уютный, как многое на Подоле. Военная часть. Стена. Провожу рукой. Ладонь вспоминает каждый бугорок, трещину, выступ. По сантиметру можно добраться до главного. Они там. Все еще там. Ждут меня у стола. От печи мерное тепло – на века, на века, в глубоком тазу – ах, какой таз! (вы хоть помните, как покупался, как обживался?) – вскипает варенье. С кислинкой. Кизил, клубника, смородина. За кадром – речитатив радио, голоса со двора. Кто-то месит тесто, руки по локоть в муке. До золотистой корочки обжаривается вермишель, получается «бабка», такое смешное лакомство. Люблю, задрав голову, смотреть, как зажигаются огни, как движутся тени. Неважно, что снаружи: осень, зима, весна. Внутри – лето. Оно навсегда. Так отчего же ты медлишь, сорви замок, разорви цепь, иди, ничего не бойся.
Дорожки
Сознание хватается за незначительные детали в тщетной попытке войти в мир, подобный кэрролловскому Зазеркалью.
Цепляясь за краешек истертой жесткой ткани, подобной домотканому «паласу», устилающему деревянные крашеные половицы, я вхожу в комнату.
Но нет, никаких половиц, конечно же, не было. Наблюдался светлый, новенький, поскрипывающий паркет – дань новой стилистике, под стать светлой неустойчивой мебели, – ну как мебели, – раскладывающаяся низкая тахта, секретер, полки с книгами, тогда их было относительно немного, – в начале жизни всего, в общем, немного, это минимализм молодости, в которой главное – не подробности бытия, а само, собственно, бытие как свершающийся сиюминутно факт – вот тут оно происходит, на этих квадратных метрах, заполняя собой все углы и плоскости.
Не до подробностей было в крохотной квартирке на Перова. Вот только половички… Подозреваю, не без участия Розы Иосифовны, бабушки, в доме нашем заструились дорожки – предмет дополнительной заботы и пристального внимания. В них регулярно скапливалась пыль – о, сладостный звук выбивания, вытряхивания, – сквозь толщу ранних сумерек, – темные квадраты пыли, – на ослепительно белом, это отчетливо видно с нашего второго этажа, – отмытые, пахнущие свежестью и чем-то неуловимо праздничным, ложатся они на паркет, вызывая нечто вроде почтения – как можно ступить на только что вымытую, выбитую и еще влажную от первого снега ковровую дорожку?
Странно, я не вспомню, при каких обстоятельствах они исчезли, – возможно, обрели новое дыхание в комнате бабушки и ее «другого» мужа, – ведь там все было под стать им – подзадержавшиеся (из другой жизни) громоздкие предметы: сервант, комод, металлический каркас кровати, повизгивающие пружины, за которые можно было хвататься, извлекая звуки различной сложности, и да, никелированные шишечки, которых я так любила касаться. Похоже, им (дорожкам) уютно было там, в темном и сложном мире компромиссов, претензий и уступок, соглашений и пактов о капитуляции.
Ведь в нашей, светлой и праздничной, немного безалаберной, квартире часто бывали гости, и тут уже, вы понимаете, было не до чинных ковровых дорожек, – раздвигался, а после складывался стол, вращались бобины, змеились ленты… Мелькали узконосые ботинки, лакированные туфли на шпильках, оставляя едва заметные отверстия между паркетинами.
Как печально должно было быть в темной комнате с никелированными шишечками, когда звуки твиста или рок-н-ролла врывались в быт, подкрепляемый сложившимися ритуалами – время парить в эмалированном тазу ноги, охлаждать холодец, разделывать курицу, время футбольного матча или громоздкого, с храпом и присвистом, сна.
Как часто, переносимая в темный и душный мир стариковского присвиста и сопения, лежала я, накрытая чуть ли не с головой, не в силах пошевелиться. На соседних кроватях глыбились глыбы, со стульев свисали белые штанины кальсон, ночь казалась провалом, дурной бесконечностью, но вдруг – о чудо, – поворот ключа в замке, и сердце, объятое ужасом, подпрыгивает – я спасена! Босые ноги, взметнувшись, оказываются на полу, но дорожки, предательски свернувшись под ступней, становятся неожиданным препятствием к побегу.
Они хватают меня за лодыжки, утягивая в трясину зыбкого сна…
О, мир стариковского ворчания, размокшая булка в молоке, стакан с плавающим в нем странным предметом, похожим на акулью пасть, темное нутро комода, его выдвигающиеся ящички, щедро усыпанные нафталином.
Я помню дамскую сумочку с защелкивающимся замочком, и в ней, в этой сумочке, сложенные вчетверо бумаги, их желтеющие сгибы, – таинственный и непонятный мир квитанций, уведомлений, повесток.
Скрепленные резинкой письма, тусклые буквы, проступающие на рыхлой бумаге.
Бабушка, откашливаясь, вводит меня в свой мир. Мне кажется, она немного важничает. Ведь это так похоже на музей. Застывшие предметы вызывают боязливое, однако не лишенное любопытства чувство.
Из этих тарелок ели. Из этих бокалов пили. Квитанции хранились. Столы раздвигались. Полки громоздились одна на другую. Книги, журналы собирались в стопки. Доставались, читались, дарились, подписывались.
И только ковровые дорожки… зачем они были нужны? Возможно, исключительно для того, чтобы, являясь в моей памяти, проступали солнечные блики на сплетении нитей, образующих нехитрый узор.
Петушок на дне тарелки
Ляле
Такой камерный день, сумерки уже с утра, и такая оглушающая тишина, прерываемая редкими каплями дождя и утопающими в ней, тишине, далекими голосами. Хорошо просыпаться в мансарде старого дома с толстыми кирпичными стенами, с видом на крыши близлежащих домов, наблюдать, как меланхоличная дымка, точно облачко пара, проступает то тут, то там. Хорошо в подробностях воссоздавать ушедший в небытие мир: громко тикающие ходики с гирькой, накрытый скатертью овальный стол, горячий маслянистый свет лампы – он отражается в черенке мельхиоровой вилки, в золотистой кромке нарядного блюда, в глубокой синеве небольшого чайничка-заварника (есть еще большой, пузатый, точно купчиха).
Словно долгий и тихий сон, в который погружаешься без колебаний, – далекая, полная иносказаний и полутонов жизнь, она вся будто на ладони. И, если поднять голову, многократно повторенные и размноженные (в люстре) отражения мирно обедающего семейства вызовут беспричинный (для непосвященных) смех.
Одно огорчало меня, один небольшой штрих – почти сырые яйца всмятку, которые подавались, точно главный приз, в этом гостеприимном доме и, видимо, считались необыкновенно полезными, они вызывали острый приступ неприятия и неповиновения.
Такой мягкий отсвет на лицах, такие долгие-долгие сумерки. Как жаль, что больше не будет раскладывающихся выкрашенных белой краской ставен, за которыми тень старой акации и постукивание костяшек домино. Глубокая мерцающая синева, золотой ободок, особенный, распространяющийся аромат вываренного и выглаженного постельного белья – сколько за этим ежедневного, нескончаемого труда.
Спать в чистом. Есть с красивого. Свет должен быть теплым, янтарным, часы – точными. Юная пастушка в смешных панталонах подмигивает из недр массивного серванта (о, сколько неизведанных чудес скрывается за створками его).
Со дна глубокой тарелки проступает нарисованный безвестным художником петушок в щегольских сапожках. Я помню отчетливое ощущение триумфа при виде проявляющегося сквозь толщу бульонных вод петушиного гребня. Теплое, густое, округлое. У мирных времен свои приметы, их надо держаться в смутные времена.
Простые вещи
Все вернется на круги своя, и люди вновь начнут радоваться бесхитростным вещам. Луковице, прорастающей в двухсотграммовой баночке из-под майонеза, первому огурцу и первой редиске (когда-то у всего были сроки, дети мои, и у редиса, и у огурца, и, не про нас будь сказано, у клубники).
Все цвело, плодоносило и увядало в законные, отведенные для этого Создателем сроки.