Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 54

Глава 4 Шок и трепет

Долгим тяжелым взглядом Сапега проводил силуэт в черной рясе и куколе, сливающийся с темным лесом. Слова святого апостола Павла «вменяю вся уметы быти, да Христа приобрящу»(*) упорно лезли в голову, и вся эта история с православным монахом-лазутчиком, доносящим сведения о монастырских сидельцах, показалась нелепой, ненастоящей, выдуманной в хмельном кабацком угаре врагами божьими. Гетман поднёс два пальца ко лбу, бросил короткий взгляд на стоящего рядом птенца гнезда Игнатия Лойолы(**), застыл и медленно опустил руку, передумав осенять себя крестным знамением. Сосредоточенное лицо иезуита напоминало каменное изваяние, тонкие губы сжались в идеальную нитку, и лишь огромные глаза на худом, мраморно-белом лице жили полноценной жизнью, отражая свет заходящего солнца, отчего казались кроваво-красными. Они внушали уверенность, придавали силы и снимали многие вопросы, хаотично роящиеся в голове. Вот только креститься под этим взглядом рука не поднималась…

— Если это все, кто может поддержать нас внутри крепости, то я сомневаюсь в их способности быть хоть чем-то полезными, — произнес Сапега, испытывая неловкость в затянувшейся паузе.

— Это не все, — ответил иезуит одними губами, не поворачивая головы, — и перед ними не стоит задача резать в ночи стражу и открывать ворота. Их цель — сделать так, чтобы сидящие в осаде возненавидели друг друга.

Краешки губ иезуита дёрнулись вверх, обозначая улыбку. Кинув на Сапегу короткий, пронзительный взгляд, папский легат повернулся и, не оглядываясь на монастырь, пошёл к лагерю, сбивая снятой с руки перчаткой лиловые кисточки чертополоха.

Ивашка, увлеченный возможностью выполнить распоряжение воеводы, несмотря на забытый черновик, заткнул уши паклей, забился в угол скриптории и торопливо записывал всплывающие в памяти результаты дневной ревизии артиллерийского наряда. Писал, замирая на мгновение, вспоминая количество ядер и «зелья огненного», заковыристые наименования орудий, а когда сомневался — закрывал глаза, представляя, как стоял рядом с князем перед бойницами, выглядывая из-за его спины, мысленно пересчитывал ядра и бочки, попадавшиеся на глаза. Натренированная память писаря помогала восстановить и фиксировать неприметные мелочи, обязывала держать в уме единожды увиденные филигранные узоры и сложные тексты, иногда непонятные и нечитаемые, дабы аккуратно, аутентично их копировать. Ивашка честно и добросовестно всё заносил в реестр, опасаясь выговора за неточные сведения. Он закончил авральную работу, когда солнце клонилось к закату, свернул листочки в трубочку, вложил в берестяной туесок, потянулся довольно и вышел на крыльцо, выковыривая надоевшую паклю из ушей.

Новая действительность обрушилась на него, окатив, как холодной водой из ушата. Разноцветная суета перед глазами и непривычная какофония вернули писаря обратно в сени, и только подростковое любопытство не позволило судорожно захлопнуть за собой дверь. Всё пространство между монастырскими стенами было плотно забито людьми, повозками, пожитками и домашними животными. Аккуратные дорожки, посыпанные мелкой галькой, превратились в грязное месиво, заботливо выкошенные лужайки оказались безжалостно вытоптаны, штакетники повалены. На завалинках, на телегах, на бревнах и кучах песка, оставшихся от строительства, стояли и сидели слободские крестьяне с ремесленниками. Рябило в глазах от цветастых женских летников, телогрей и однорядок.(***) Всевозможные фасоны и цвета — гвоздичный, лазоревый, червленый, багряный, голубой смешивались в один пестрый ковер. На нем неказистыми пятнами серели мужские армяки и суконные, крашенинные, сермяжные сарафанцы.(****) Плач, крики, ругань висели над копошащимся, ворочающимся многоголовым человейником. Между людьми испуганно билась, ревела домашняя скотина, заполошно орали куры, брехали ошалевшие собаки, плакали дети, и поверх всего этого безумия оглушительно, густо стекал с монастырских колоколен тревожный набат, неторопливо переплёскивался через стены, разливаясь полноводной рекой по посаду и слободе.

Прижимая к груди драгоценный туесок и дико озираясь по сторонам, Ивашка торопливо пробирался между пробками и водоворотами, мучительно размышляя, что за напасть обрушилась на его умиротворённую, размеренную жизнь, как к этому относиться и где искать воеводу?

Долгоруков устало, безнадёжно смотрел на упрямого архимандрита и в который раз повторял азбучные истины, понятные любому воину, но никак не доходящие до разума строптивого попа.

— Ворота надо срочно закрывать! Скопление людей внутри монастыря делает его оборону невозможной. Резервные сотни завязнут в толпе. Нагромождение телег и домашнего скарба, женщины, дети, скот превратили крепость в неуправляемый табор… Почнут поляки стрелять ядрами калёными — случится паника… Побегут людишки в разные стороны — не удержишь. А скольких свои же покалечат, затопчут?…

— Наказуя убо Господь нас, не перестаёт он прибегающих к нему приемлеть, — тихим, грудным голосом отвечал архимандрит. — Негоже и нам, рабам господним, сим благочестивым делом пренебрегать. Heмало же способствовали приходящие люди граду Троицы живоначальной Сергиева монастыря. «Яже он надежда наша и упование,» — говорят они, — «ибо стена это, заступление и покров наш…» А мы перед ними ворота закрывать будем⁈

Иоасаф поднял голову, и в глазах его сверкнули молнии. Посох архимандрита гулко ударил по деревянному настилу.

— Не бывать тому! Убежище преподобного примет всех страждущих!

Воевода посмотрел на священника, поднял глаза к небу, словно ища у него поддержки, вздохнул всей грудью и хотел что-то сказать, но взгляд его зацепился за Ивашку, сиротливо застывшего при входе, ни живого, ни мёртвого.





— А-а-а, потеряшка! — с явным удовольствием сменил тему Долгоруков. — Небось, за ревизией пришел?

Ивашка мотнул головой, сделал шаг и с поклоном протянул князю туесок с драгоценными листками.

— Что это?

— Сделал, как было велено…

Воевода освободил от бересты ивашкину работу, разложил листы на широкой столешнице, обернулся, недоверчиво глядя на писаря.

— Это что, всё по памяти начертал?

Ивашка кивнул и потупился, хотя в душе возликовал — не озлобился князь, не прогнал взашей, а стало быть не серчает на его нерадивость.

Долгоруков долго водил толстым пальцем по ивашкиным цифрам, изредка поднимая глаза на писаря, словно сверяя содержимое его головы с записями, наконец, довольно крякнул, сграбастал в кучу листки, свернул в тугой рулон и одним движением вогнал обратно в туесок.

— Ишь, удалец какой! — произнес воевода удивленно, неслышно ступая сафьяновыми сапогами и разглядывая Ивашку, будто видел в первый раз, — по памяти, значит… Хорошая голова у тебя, светлая… При мне будешь!

Последние слова прозвучали жёстко и громко, как приказ. Ивашка хотел поясно поклониться, но успел лишь нагнуться, как был сбит влетевшим в палаты молодцом в ярко-красной чуге(*****) и такой же шапке-мурмолке, отороченной соболем. Невысокий, русый, широкоплечий, с ярким румянцем на щеках — кровь с молоком, он плеснул на присутствующих голубизной глаз и, не обращая внимания на барахтающегося Ивашку, стараясь не встретиться взглядом с Долгоруковым, обратился к архимандриту Иоасафу:

— Отче! Посадские дома хотят пожечь, чтобы ворогу не достались, а монастырская стража их не пущает. Распорядись, сделай милость, а я со стрельцами блюсти буду, чтобы их поляки не побили, да в полон не забрали.