Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 54

Глава 5 К войне нельзя привыкнуть

Из подвала под царскими чертогами обстрел крепости еле слышен и кажется совсем не страшным. Но стоит открыть наружную дверь, как война бесцеремонно вламывается в уютный библиотечный полумрак громовыми орудийными раскатами, стоном содрогающихся от попаданий прясел(*), пороховым дымом, кусками штукатурки и пылью, летящей в разные стороны от зубцов крепостных стен, многоголосым визгом испуганных женщин, коротающих осаду под открытым небом, резкими командами десятников, управляющих орудийными нарядами, и зловонием — непередаваемым, особым запахом осажденного города, замешанным на поте, крови, сгоревшем порохе, смраде отхожих мест, гниющих отходов и страхе. Он тоже имеет свой запах, заползающий в любую щелочку, во все уголки естества, когда кажется — каждый снаряд или пуля летит именно в тебя. Хочется немедленно отвернуться и зажмуриться, заткнуть уши, зарыться поглубже в сырую землю, чтобы не видеть и не слышать завывания смерти, вольготно разгуливающей под стенами монастыря, зловеще хохочущей над жалкими попытками людей спрятаться от неё, швыряющей в податливые тела свинцовые, чугунные и каменные ядра, осколки камней, стрелы и весь остальной сатанинский набор, предназначенный для умерщвления плоти.

Ивашка слышал от бывалых ратников, что со временем ко всем ужасам войны приноравливаешься. После недели непрерывной бомбардировки монастыря шестью десятками польских орудий писарь точно знал — врут, успокаивают. Можно собрать всю волю в кулак, встать в полный рост и сделать вид, что тебе всё равно. Можно улыбаться через силу, шутить, презрительно поглядывая на пригибающихся и перемещающихся перебежками вдоль стен, но привыкнуть к смерти невозможно. Человеческая натура создана так, чтобы сопротивляться ей до последней возможности, а страх — один из инструментов отодвинуть неминуемое.

Сегодня он поднялся по ступенькам, распахнул дверь, щурясь на дневной свет. Надеялся вдохнуть свежий воздух, но утонул во взвеси пыли и порохового дыма. Очередное попадание вражеского ядра совсем рядом, в основание Конюшенной башни, вынудило вздрогнуть всем телом, пригнуться, воровато оглянуться по сторонам и юркнуть, как мышка в норку, под спасительную сень белокаменных чертогов.

Польские батареи били со стороны Терентьевской рощи и горы Волкуши, встав на обрыве высокого берега крохотной речки Кончуры, охватывающей крепость с юга ломаной дугой. Монастырская артиллерия в первый же день «причесала» нахальных панов, нагло выкативших свои пушки на прямую наводку в чистое поле. Урок пошёл впрок. Всего за одну ночь на польских позициях вырос земляной вал с бойницами из дубовых брёвен. Князь Долгоруков повелел прекратить бессмысленно расходовать огненный припас в попытках попасть в их узкие зевы. С тех пор поляки расстреливали монастырь беспрепятственно. Оставалось надеяться на крепость стен и недостаточно мощный калибр шляхетской артиллерии.

Осажденные молились истово и всенощно. Архимандрит Иоасаф с освященным собором и множеством народа служил литургию в церкви Святой Троицы, не прервав службу ни на мгновение, когда польское ядро, влетев в церковное окно, разрушило оклад иконы архистратига Михаила и ранило священника, а второе пробило образ Николы Чудотворца. 25 сентября, после всенощных молебнов памяти Сергия-чудотворца, состоялось крестное целование, чтобы сидеть в осаде без измены. Воеводы Долгоруков и Голохвастов подали пример, за ними потянулось остальное войско и мирный люд, так и не поверив до конца, что их жизнь никогда не будет прежней.

Наутро, сговорившись полюбовно с воротной стражей, посадские бабы по привычке пошли стираться на берег Вондюги, а мужики — собирать капусту, уродившуюся в этом году на славу и радующую крестьянский глаз зеленовато-белёсыми, сытными кочанами посреди поля, седеющего от ранних заморозков. Вышли затемно, как принято на селе, особо не таясь, с шутками-прибаутками, не спеша приступили к делу, поглядывая на сонный польский лагерь с поднимающимися над ним жидкими струйками потухших костров. Стража на стенах не сразу поняла, с чего вдруг поднялся такой дикий визг, почему вспенилась и закипела вода. Когда в утренней тиши разнеслись истошные крики о помощи, смекнули — дело плохо.

Ивашка, уступивший свою келью семье Дуняши и устроившийся на ночь в печуре(***) между пузатой медной пушкой двенадцати пядей и корзиной с тяжёлыми шестигривенными ядрами, вскочил, как ужаленный. Вспомнил, что его Дуняша собиралась идти с матушкой к реке. Взлетел по сходням на стену, и чуть не уткнулся носом в широкую княжескую спину. Долгоруков со сна, в одной богато вышитой сорочке, подслеповато щурился на занимающийся рассвет, выговаривая насупившемуся десятнику.





— Я когда тебе сказывал будить меня, дурья твоя башка? Когда поляки на приступ пойдут! А ты зачем меня поднял? Посмотреть, как литовцы баб глупых гоняют?

Бурчание воеводы перебил женский крик, переходящий в вой, и из быстро редеющего, стелющегося над землей тумана к стенам монастыря выскочила простоволосая, босая селянка. Белое исподнее до щиколоток мешало бежать, путалось между ног, руки, протянутые к монастырю, словно пытались уцепиться за зубцы стен, чёрные впадины глаз на белом лице казались неживыми, а изо рта на одной и той же ноте доносился тоскливый, отчаянный крик. Темная тень всадника маячила в предрассветной мгле, нагоняла беглянку, а она, не обращая внимания на преследователя, увидев стрельцов на стенах, с удвоенной скоростью бежала к крепости, продолжая издавать душераздирающие звуки.

Стоящие у стрельниц невольно прекратили разговаривать и даже дышать, завороженно глядя на безнадежную гонку со смертью. Летящий галопом конь преследователя через мгновение поравнялся с ней, над головой всадника сверкнул клинок и женский крик, словно подчиняясь блеску стали, мгновенно иссяк, выпитый до дна польским холодным оружием. Всадник свистнул, пригнулся к гриве, и конь, повинуясь его руке, послушно развернулся, оставив за собой белое пятно на примятой траве, словно снежный холмик, напитывающийся красным.

— Ах ты, шпынь бисовый, — глаза Долгорукова налились кровью.

Князю не было никакого дела до какой-то крестьянки. Но этих холопов он принял под свою руку, приобретя исключительное право миловать и казнить. Демонстративное насилие над его простолюдинами каким-то самозванцем означало унижение его княжеского достоинства. Терпеть таковое, не ответить означало — соглашаться с самоуправством, ставить себя в подчиненное положение. По всем законам, писаным и неписаным, князь обязан показательно и жестоко проучить наглецов, убивающих его смердов… Однако… Не является ли эта демонстративная расправа над чернью ловушкой с целью выманить его из-за стен? Вывести войско за ворота легко, а попробуй, верни его обратно, если за твой хвост уцепятся вдесятеро превосходящие полки Сапеги… Верное самоубийство! И ещё вопрос — когда он сможет поднять по тревоге хотя бы сторожевую сотню? Сколько пройдет времени? А тут всё решают секунды.

Мысли вихрем пронеслись в голове воеводы, он замер на несколько мгновений, пытаясь сконструировать правильное решение. В это время на стену стаей воронов взлетели несколько человек в монашеском облачении. Их черный остроконечный куколь из-за наклонённых голов напоминал клюв вещих птиц, а развевающиеся на ветру мантии — черные крылья. Проскользнув возле воеводы, как мимо каменного изваяния, монахи подошли к стене, взглянули на поле, застилаемое снежными холмиками, на немногочисленные женские фигурки, мечущиеся между серыми всадниками, коротко переглянулись, выпростали руки из-под мантий, освободив мотки конопляной веревки с крюком-кошкой.