Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 23



И всё-таки рана должна была заживляться и самим свойством юношеской натуры, и налаженным однообразным бытом закрытого учебного заведения, размеренностью жизни в нём, заставляющей забывать о движении времени, позволяющей меньше думать о том, что находится за пределами Верро, и о том, что ждёт впереди. Ученики постепенно привыкли к новой фамилии Афанасия, и жизнь потекла по-прежнему. Фет учился — хорошо по тем предметам, которые были ему интересны, тянул с трудом те, которые не нравились. «В изустных и письменных переводах с немецкого на латинский и в классе “Энеиды”, равно как и на уроках математики и физики я большею частию занимал второе место и нередко попадал на первое. Немецкими сочинениями моими учитель был весьма доволен и ставил их в пример прочим ученикам-немцам»86, — вспоминал поэт.

Он не пытался близко сходиться с кем-либо, бесповоротно отгороженный от других пансионеров и собственным ощущением себя как изгоя, чужака, занявшего не своё место, и постоянной опасностью быть задетым неосторожным или насмешливым словом. Это не мешало ему быть, что называется, «хорошим товарищем», способным на дерзости и небольшие подвиги в пользу товарищества (одна из выходок стоила ему карцера — такие поступки обычно вызывают уважение в детском коллективе). На учеников Афанасий производил впечатление «“благообразного”, темноволосого, невысокого, “уютного” характером юноши», вспоминал один из его товарищей, Эттинген — впрочем, на склоне своей почти столетней жизни87. За своё русское происхождение он заслужил у однокашников «прозвище “медведь-плясун”, что при случае употреблялось в смысле упрёка, а иногда и ласкательно. Выпрашивая что-либо, просящий гладил меня по плечу и приговаривал: “Tanzbaer, Tanzbaer”»88. (В пансионе все имели прозвища, не исключая и глубокочтимого Крюммера, именовавшегося за глаза Trommelschleger — прусский барабанщик).

И ученикам, и преподавателям должна была нравиться его способность к ручному труду, редко встречавшаяся в этой среде, но ценимая протестантами. Учитель Эйзеншмидт, написавший книгу воспоминаний о пансионе Крюммера, запомнил и Фета: «Он был единственным русским в классе и на фоне немецкого окружения выделялся своим духом и энергией. Многих восхищали его способности к механике. Я находился с ним в очень доверительных отношениях, и как-то он похвастал мне, что если бы вдруг обеднел, то мог бы зарабатывать на хлеб пятью профессиями. И это не было преувеличением. Например, он чинил часы без всяких инструментов, с помощью лишь штопальной иглы и испорченного рейсфедера. Но самое удивительное его достижение, на пару с другим учеником, также расположенным к механике, состояло вот в чём: за печью третьей комнаты они установили токарный станок, который был врезан в стену и тщательно утаивался от Крюммера. Оттачивали на этом станке коньки и затупленные перочинные ножи. И даже вытачивали на нём шахматы»89.

И в летние месяцы удавалось заполнять пустоту жизни и получать небольшие удовольствия. С тех пор как семья Перейра перестала брать его в дом на каникулы, Фет бесцельно и лениво слонялся по городу, причём, как он вспоминал, «щеголял пёстрым бухарским архалуком, купленным мною, по примеру одного из франтоватых товарищей, у проезжего татарина»90. В таком виде он заходил в главную овощную лавку на большой улице, заказывал пряники и шоколад, а иногда, чувствуя себя взрослым, бутылку мозельского вина (благодаря доброте дяди деньги на него имелись) и выпивал её в задней комнате лавки, сидя или лёжа на диване и раскурив трубку, к которой пристрастился в пансионе. Иногда удавалось уговорить Гульча или другого учителя взять его с собой на утиную охоту. Удалось даже съездить летом в Петербург с Крюммером, отправившимся туда по делам. Город и во второй раз не произвёл на юношу особого впечатления; в основном Афанасия смешили ломаный русский язык директора, его неуклюжие попытки объясняться на улице и в лавках.

Трёхлетнее пребывание в пансионе Крюммера, много давшее для умственного развития Фета, сообщившее ему тот набор сведений и навыков, который, в отличие от багажа, полученного от новоселковских семинаристов, действительно можно было назвать образованием, сыграло слабую роль в становлении Фета как поэта. Словесности в пансионе уделялось мало времени и внимания, да и то это была почти исключительно словесность немецкая. Эйзеншмидт был горячим поклонником Шиллера, стремился прививать ученикам любовь к его поэзии, объясняя на примере его стихотворений азы поэтического искусства. Он задавал ученикам переводы, тем самым дав Фету возможность возобновить упражнения, которые так скрашивали его жизнь в Новосёлках. Эйзеншмидт вспоминал, что Афанасий очень удачно перевёл несколько стихотворений немецкого романтика. Однако сделать шаг от переводов из Шиллера на русский язык к собственному творчеству в Верро было трудно: и город был практически полностью немецкоязычный, и в пансионе, который его прославил, всё говорилось и писалось по-немецки, занятия русским языком представляли собой профанацию — сам учитель знал его плохо и закрывал глаза на то, что во время «русскоязычной» прогулки ученики всё равно общались по-немецки. Это не доставляло Фету, с рождения двуязычному, никаких трудностей в общении и учении, но не стимулировало к сочинению стихов по-русски. К тому же, скорее всего, русских книг и журналов в библиотеке пансиона не было и стихи, заученные из борисовской тетради, оставались единственным воспоминанием о русской поэзии.



Тем не менее именно в Верро Фет попытался сочинить оригинальные, собственные стихи. В мемуарах он вспоминает «о русских стихотворных потугах, иногда овладевавших мною при совершенно неблагоприятных условиях»91. На выдававшейся ученикам бумаге, предназначавшейся для задач и примеров, домашних и классных работ, нельзя было писать что-то постороннее, и Афанасий набрасывал стихи на аспидной доске. Однако моральный дух протестантского пансиона, в котором и от литературы требовали нравственной пользы, настолько плохо сочетался с той чистой сладостью, которой искал в поэзии Фет, что стихи, которые он пытался сочинять, казалось, сами вяли в этой атмосфере: «В тихие минуты полной беззаботности я как будто чувствовал подводное вращение цветочных спиралей, стремящихся вынести цветок на поверхность; но в конце концов оказывалось, что стремились наружу одни спирали стеблей, на которых никаких цветов не было. Я чертил на своей аспидной доске какие-то стихи и снова стирал их, находя их бессодержательными»92.

ПАНСИОН ПОГОДИНА

Проведя у Крюммера почти три года, переходя из класса в класс и не получая от Шеншина никаких сведений о своей дальнейшей судьбе, Фет, скорее всего, полагал, что и впереди его ждёт типичный путь выпускника пансиона — поступление в Дерптский университет; перейдя в первый класс (у Крюммера вёлся обратный отсчёт — первый класс был выпускным), он готовился переселиться в «педагогиум» — комнаты, где жили будущие абитуриенты. Однако неожиданно в конце декабря 1837 года в Верро приехал Афанасий Неофитович. Он остановился в гостинице, вызвал к себе пасынка и, осведомившись о его успехах в игре на фортепиано (пришлось сознаться, что никаких занятий не было), объявил, что «решено не оставлять» его «в таком отдалении от родных, а везти в Москву для приготовления в университет». Как обычно, никакими объяснениями своего решения Афанасий Неофитович не затруднялся, а Афанасий, как всегда, не решился беспокоить его расспросами. «На другой день мы были уже в кибитке и через Петербург доехали в Москву»93, — вспоминал Фет. В Москве Шеншин снова посетил Н. П. Новосильцева и по его совету решил до вступительных экзаменов, которые должны были состояться в июле, поместить юношу в пансион Погодина, в котором тот и водворился в январе 1838 года после чрезвычайно лёгкого экзамена.

Владелец пансиона, профессор Московского университета Михаил Петрович Погодин — значимая фигура для русской культуры, литературы и науки: историк, литератор, автор нашумевшей трагедии «Марфа, Посадница новгородская», неутомимый публицист, общественный деятель, близкий сначала к любомудрам, а затем к славянофилам, издатель значимых литературных журналов, знакомый Пушкина и Гоголя. В то время его слава и авторитет были едва ли не в зените (уже скоро его университетские позиции начнут подрываться новым поколением молодых профессоров). Романтическую пылкость и преданность литературе и науке, верность идеалам Просвещения Погодин сочетал с любовью к материальным благам и деньгам, с помощью которых эти блага можно приобрести. Видимо, именно последним и было вызвано решение Погодина в 1830 году, после прекращения существования знаменитого университетского Благородного пансиона (в котором воспитывались когда-то В. А. Жуковский и братья А. И. и Н. И. Тургеневы), открыть своё заведение для юношей, желающих восполнить пробелы в знаниях, необходимых для поступления в Московский университет.