Страница 19 из 143
Не однообразные дни, которые ничто не скрашивало: ни развлечения, ни дружба; не унылые, холодные вечера и одинокие длинные ночи; не отсутствие бесхитростных удовольствий, столь милых сердцу ребенка; не сознание собственной беспомощности и легкая уязвимость души единственное, чем дарило ее детство, — не это исторгало жгучие слезы из глаз Нелл. Она чувствовала, что старика гнетет какое-то тайное горе, замечала его растущую растерянность и слабость, по временам дрожала за его рассудок, ловила в его словах и взглядах признаки надвигающегося безумия, видела, как день ото дня ее опасения подтверждаются, знала, что они с дедом одни на свете, что в беде им никто не поможет, никто их не спасет, — вот причины волнения и тоски, которые могли бы лечь камнем и на грудь взрослого человека, умеющего подбодрить и отвлечь себя от тяжелых раздумий. Каково же было нести такую ношу ребенку, когда он не знал избавления от нее и видел вокруг только то, что непрестанно питало его мысли тревогой.
А старик не замечал никаких перемен в Нелли. Если мираж, застилавший ему глаза, рассеивался на мгновение, он видел перед собой все ту же улыбку своей маленькой внучки, слышал все тот же проникновенный голос и веселый смех, чувствовал ее ласку и любовь, которые так глубоко запали ему в душу, словно были неразлучны с ним с первого дня жизни. И он довольствовался тем, что читал книгу ее сердца не дальше первой страницы, не подозревая, какая повесть раскрывается за ней, и думая: ну что ж, по крайней мере ребенок счастлив!
Да, она была счастлива когда-то. Она бегала, напевая, по сумрачному, дому, легко скользила среди его покрытых пылью сокровищ, подчеркивая их древность своей юностью, их суровое, угрюмое безмолвие — своим беззаботным весельем. А теперь в доме стоял холод и мрак; и когда она выходила из своей каморки, в надежде хоть как-то скоротать долгие часы ожидания в одной из этих комнат, все ее тело сковывала такая же неподвижность, какую хранили их безжизненные обитатели, и ей было боязно будить здесь эхо, охрипшее от долгого молчания.
Погруженная в свои мысли, девочка часто засиживалась допоздна у окна, выходившего на улицу. Кому лучше знать муки неизвестности, как не тем, кто ждет — тревожится и ждет? В эти часы печальные видения роем толпились вокруг нее.
Она сидела у окна в сумерках, следя за прохожими или за соседями в окнах напротив, и думала: «Неужели в тех домах так же пустынно, как и в нашем? Почему эти люди выглянут на минутку и снова спрячутся? Может быть, им веселее, когда я сижу здесь?» На одной из крыш по ту сторону улицы неровной линией торчали трубы, и если она подолгу смотрела на них, ей начинали чудиться там страшные лица, которые хмурились, глядя на нее, и все старались заглянуть к ней в комнату. И девочка радовалась, когда наступающая темнота скрывала их, — радовалась и вместе с тем печалилась, потому что фонарщик зажигал фонари, — значит, ночь была близка, а ночью в доме становилось еще тоскливее. Она озиралась по сторонам, убеждалась, что в комнате все недвижимо, все стоит на своих местах, и, снова выглянув на улицу, видела иной раз человека, который в сопровождении двух-трех молчаливых спутников нес на спине гроб в какой-нибудь дом, где лежал покойник. Она вздрагивала, перед ней снова вставало изменившееся лицо деда, и это наводило на новые размышления, рождало новые страхи. Что, если он умрет — заболеет внезапно и больше не вернется домой живым; или придет ночью, поцелует, благословит ее, как всегда, она ляжет спать, заснет, пожалуй, будет видеть сладкие сны, улыбаться им, а он наложит на себя руки, и его кровь медленной, медленной струйкой подберется к двери ее спальни. Такие мысли были невыносимы, и, ища спасения от них, она снова обращала взгляд на улицу, которая с каждой минутой становилась все темнее, тише и безлюднее. Лавки закрывались одна за другой, соседи шли спать, и в окнах верхних этажей там и сям вспыхивали огоньки. Но вот и они гасли или уступали место мерцающей свече, которая будет гореть до утра. Лишь невдалеке из одной лавки все еще падали на мостовую красноватые блики… в ней было, наверно, так светло, уютно! Но вот и она закрывалась, свет потухал, улица умолкала, мрачнела, и тишину ее нарушали только шаги случайных прохожих или громкий стук в дверь у соседей, когда кто-нибудь из них, против обыкновения, поздно приходил домой и старался разбудить крепко спящих домочадцев.
В поздний ночной час (так уж повелось за последнее время) девочка закрывала окно и бесшумно спускалась по лестнице, замирая от страха при мысли: а вдруг эти чудища в лавке, не раз тревожившие ее сны, выступят из мрака, озаренные изнутри призрачным светом! Неяркая лампа и сама комната, где все было так знакомо ей, гнали прочь эти страхи. Не сдерживая рыданий, она горячо молилась за старика, просила в своих молитвах, чтобы покой снова снизошел на его душу и к ним снова вернулось прежнее безмятежное счастье, потом опускала голову на подушку и в слезах засыпала, но до рассвета еще не раз вскакивала, напуганная почудившимися ей сквозь сон голосами, и прислушивалась, не звонят ли.
На третий день после встречи Нелли с миссис Квилп старик, с утра жаловавшийся на слабость и недомоганье, сказал, что никуда не пойдет вечером и останется дома. Девочка выслушала деда с загоревшимися глазами, но радость ее померкла, как только она присмотрелась к его болезненно осунувшемуся лицу.
— Два дня! — сказал он. — Прошло ровно два дня, а ответа все нет! Что он говорил, Нелли?
— Дедушка, я передала тебе все слово в слово.
— Да, правда, — чуть слышно пробормотал он. — Но расскажи еще раз, Нелл. Я не надеюсь на свою память. Как он сказал? «Зайду через день, другой», и больше ничего? Так было и в записке.
— Больше ничего, — ответила Нелли. — Хочешь, дедушка, я завтра схожу к нему? С самого утра? Я успею вернуться до завтрака.
Старик покачал головой и с тяжким вздохом привлек ее к себе. — Это не поможет, дитя мое, ничему не поможет. Но если он отступится от меня, Нелл, отступится теперь, когда с его помощью я мог бы вознаградить себя за потерянное время, деньги и те душевные пытки, после которых во мне не осталось ничего прежнего, тогда я погибну… и, что еще страшнее, погублю тебя, ради кого рисковал всем. Если нас ждет нищета…
— Ну и что же! — бесстрашно воскликнула Нелли. — Зато мы будем счастливы!
— Нищета и счастье? — сказал старик. — Какой ты еще ребенок! — Дедушка, милый! — продолжала Нелли, и щеки у нее вспыхнули, голос задрожал, душевный жар сказывался в каждом движении, — Это не ребячество, нет! Но даже если так, знай: я молю бога, чтобы он позволил нам просить милостыню, работать на дорогах или в поле, перебиваться с хлеба на воду! Все лучше, чем жить так, как мы живем!
— Нелли! — воскликнул старик.
— Да, да! Все лучше, чем жить так, как мы живем! — еще горячее повторила девочка. — Если у тебя есть горе, поделись им со мной. Если ты болен, я буду твоей сиделкой, буду ухаживать за тобой, — ведь ты теряешь силы с каждым днем! Если ты лишился всего, будем бедствовать вместе, но только позволь, позволь мне быть возле тебя. Видеть, как ты изменился, и не знать причины! Мое сердце не выдержит этого, и я умру! Дедушка, милый! Уйдем отсюда, уйдем завтра же, оставим этот печальный дом и будем жить подаянием.
Старик закрыл лицо руками и уронил голову на подушку.
— Просить милостыню не страшно, — говорила девочка, обнимая его. — Я знаю, твердо знаю, что нам не придется голодать. Мы будем бродить по лесам и полям, где нам захочется, спать под открытым небом. Перестанем думать о деньгах, обо всем, что навевает на тебя грустные мысли. Будем отдыхать по ночам, а днем идти навстречу ветру и солнцу и вместе благодарить бога! Нога наша не ступит больше в мрачные комнаты и печальные дома! Когда ты устанешь, мы облюбуем какое-нибудь местечко, самое лучшее из всех, и я оставлю тебя там, а сама пойду просить милостыню для нас обоих.
Ее голос перешел в рыдания, головка склонилась к плечу деда… и плакала она не одна.