Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 60



Утверждение в ипостаси Христа примата человеческой природы над божественной закономерно выводит на первое место в произведениях этих художников историю земной жизни Христа. Отсюда этот неподдельный интерес к географии мест, где разворачивались евангельские события, их обстоятельствам. Отсюда же и эта тяга к достоверности в передаче палестинских пейзажей, внимание к этнографии и подлинной архитектуре. Отсюда же и это искреннее стремление к правдивости в выражении чувств и состояний Христа-человека. Именно этими качествами и отмечен цикл картин В. Поленова “Из жизни Христа”, в котором сакральное уступило место этнической и этнографической точности, реалиям естественной природы, подлинности и жизненной правде, то есть историзму, который продиктовал столь любимую Поленовым художественную форму для его выражения — пейзажно-бытовой жанр.

Вместе с тем религиозная живопись, рожденная на почве индивидуального, то есть субъективного толкования земной жизни Христа, рассматривалась — в частности Ге — как возможность высказать и выразить свое отношение к религии, к Богу. При этом цель религиозного искусства Ге видел в “радикальнейшем искоренении всех фетишей и низвержении кумиров”8, почему и считал, вслед за Ивановым, что религиозная живопись не может не быть исторической. Но в то же время именно Ге выдвинул тезис о том, что и собственно историческая живопись не может не быть религиозной. Значение этого тезиса прежде всего в его теоретическом обобщении сложившейся к тому времени художественной практики. Произведения Лосенко, Акимова, Угрюмова, а позже Брюллова на мифологические и собственно исторические сюжеты отличались не только высокой маэстрией, но прежде всего духовной полнотой образов.

Развивая мысль Ге, В. Перов пошел еще дальше, утверждая религиозное начало вообще в искусстве, а не только в исторической живописи. Сформулированная им цель своего творчества: “отобразить характер и нравственный образ жизни русского народа”9, определила и пафос его искусства: не только обличение зла в мире, но и вера в необходимость и возможность человека прежде всего в самом себе противостоять злу, в утверждении той внутренней, одухотворенной силы, что способна поднять человека над невзгодами, скорбями и унижением; в этом огромная созидательная сила искусства Перова, программа которого — постижение духовно-нравственного смысла жизни человека, его осознанного выбора своего пути: или к пагубе, или к спасению.

Эта программная установка Перова будет сразу же подхвачена многими художниками, которые пронесут ее сквозь все “виды” живописи: от религиозной и исторической до жанра и фольклора, портрета и пейзажа.

Ещё учась в Академии художеств, И. Шишкин записал в своем дневнике: “Живопись есть немая, но вместе с тем теплая, живая беседа души с природой и Богом”10. И как самое сокровенное пронес он через все свое творчество свет и верность этой одухотворенной мысли. Независимо от того, про что писал Шишкин, погружаясь в лесную тишину, каким бы настроением ни наделял он свои опушки и чащобы, это все равно всегда будет полное откровений и открытий его, шишкинское, божелесье. Так в старину на родине художника, в Елабуге, называли заповедные леса. Да и само название “заповедный лес” самым тесным образом связано с церковью, которая в местах, некогда связанных с языческим культом, устанавливала иконы, божницы и даже возводила часовни. Здесь же совершалось и богослужение. Так возникло это понятие: “заповедный лес”, к которому уже относились не как к языческому святилищу, а как к святому месту, то есть в полном смысле слова освященному Духом Святым. Такое отношение и передавалось, заповедывалось из поколения в поколение, укрепляя и историческую, и духовную память народа. Может быть, именно поэтому “портреты” шишкинского божелесья стали проводником охранительного начала искусства мастера, для которого сбережение леса и вообще природы было равносильно сбережению заповеди народа об охранении своих святынь. Не случайно картины этого художника вызвали у одного из критиков ассоциации со старинным московским храмом: “и, как в древнем храме, — писал он, — здесь все полно былыми воспоминаниями и высоким молитвенным настроением”11.

Та же духовная атмосфера наполняет и знаменитую трилогию Сурикова: “Утро стрелецкой казни”, “Меншиков в Березове”, “Боярыня Морозова”. В каждой из этих картин по-своему развивается событийная линия, по-своему выявляется истина страстей, но в своем образном ряду каждая из них начинается с самой высокой точки их накала: с крушения идеалов, которыми жили и которым поклонялись их герои. Но трагедия “исторических типов” (формула Сурикова), персонифицированная в том или ином герое, оказывается всегда заключена в самом человеке. Для Сурикова это то исходное положение, с которого начинается нравственный историзм его искусства. Если в “Стрельцах” открывалась историческая перспектива общественного раскола как национальной трагедии, что конкретизировалось в “Меншикове” уже на индивидуальном уровне как наказание, но и покаяние одновременно, то в “Боярыне Морозовой” раскрывалась религиозная природа раскола как трагедии русского национального сознания. Столь высоко взятая трагическая нота в конечном счете перекрывалась в полотнах образом действия, программно восходившим к горящей свече или лампаде. Литургический символ, изначально связывающий все три картины в единый образ веры, в духовных недрах которой рождалась главная идея трилогии — идея спасения.



Этой же идеей пронизан и цикл картин М. Нестерова о Сергии Радонежском, главный труд и заповедь которого — духовное домостроительство как обретение храма в душе, что и определило идею триптиха, его смысл и атмосферу. Само обращение к теме Святой Руси как органичное проявление собственного религиозного и художественного мышления мастера — это напоминание не только об исторических корнях народа, но прежде всего о его духовной общности, в которой и виделся Нестерову выход из нарастающего в обществе конфликта. В таком контексте герой Нестерова возникает уже не только как историческая личность, но прежде всего как образ национального примирения.

Духовная наполненность художественного пространства отличает и исторические картины В. Васнецова, записавшего в своем Дневнике: “Вся история человечества есть борьба человека-зверя с человеком духовным. И там, где чувствовалась победа человека над зверем, — там сиял Свет Христов”12. Мысль, пронизывающая одухотворенные образы его исторических полотен. Вобрав в себя поэтический склад национального фольклора и летописный дух, они оказались способными превзойти даже их эпический масштаб. И в “Побоище Игоря Святославича…”, и в “Царе Иване Васильевиче Грозном”, и в “Богатырях” историческая тема, взятая Васнецовым из той или иной эпохи, в конечном счете разворачивалась своим острием к современной мастеру жизни. И каждой из них он восстанавливал в русском искусстве “потерянную связь с родной почвой, питавшей его в былые времена”13. Эта связь с “родной почвой”, в глубинах которой только и может зародиться духовное единение русского народа, выводя его на путь спасения, и есть главный итог, наследие, завещанное нам Васнецовым.

Таким образом, проблема духовности, религиозно-нравственного осмысления человека и мира, человека и Бога выходит в творчестве ведущих представителей передвижничества на первое место. Тем самым они в атмосфере все нарастающего духовного и политического нигилизма, можно сказать, встали на защиту церкви. И прежде всего утверждением в своих произведениях идеалов христианской нравственности, возрождением Русской идеи, утраченной в век Просвещения, наконец, предвидением той катастрофы, что неумолимо надвигалась на народ, на страну, на монархию, противопоставив этому ужасу, или “агонии”, как характеризовал свое время Н. Ге, идею духовного единения и спасения.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Письма А. Иванова к Н. Гоголю. Баку, 1925, с. 48.