Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 22

Опять оглянулся, как если бы чей-то взор сверлил мой затылок.

Никого.

Никого?

Золотая макушка колокольни сверкала на солнце…

Странная, замешанная на беспокойстве радость… – я придирчиво озирал площадь, помеченную многоярусной колокольней, а она, подновлённая, подгримированная и – не от этого ли? – отчуждённая, словно выпавшая из хронологии колокольня, вопрошала: разве сам ты, скучный ворчун, не изменился, не стал другим?

Да, я, ротозей с завидной выслугой лет, сделался мнительным, раздражительным, необъяснимое возбуждение гасил необъяснимой апатией; и – роились чёрные точки в глазах, кружилась голова… Пошатываясь, финишировал в облаке унылых домыслов и фантазий.

Возрастные синдромы, изношенные сосуды…

И вдруг – дуновение иррациональности?

Поверх рутинного недомогания – витания мировой скорби…

Был ясный солнечный день, я затуманенными глазами озирал площадь, помнившую меня с младенчества, но глупо было бы не признать, отвечая на немой вопрос колокольни, что я стал другим, состарился, пусть и незаметно для себя, и не мог сопротивляться немотивированным тревогам и наплывам сентиментальности.

Допустим, нет анормальности в комплексах моих, допустим, едва ли не всё, что я вижу, по причине накопленного негативизма, угрожающего перейти в мизантропию, – не по мне, но в чём притягательность, если о гамбургском счёте не забывать, довольно-таки нелепой, откровенно говоря, площади? При всех «но», это – моя площадь, моё персональное пространство, я привязан к нему от рождения, как привязаны живые существа к ареалам своего обитания… Растрогавшись, озираю владения свои по-хозяйски, хотя с толикой горечи; что есть, то есть, чем богаты, тем и рады: собор по прорисовке неплох, правда, у собора-ветерана, не принятого во внимание окружением, виноватый вид, как у аристократа, попавшего в дурную компанию; да, вытягивались неровной шеренгой нищенки вдоль ограды, под вековыми тополями, за задраенными дверьми собора перевыполняла пятилетки фабрика арифмометров, а ныне нищенки извелись, одряхлевшие тополя спилили, двери открылись в цветистый сумрак с проблесками золотых окладов, кадильными дымами, колеблющимися язычками свечей. Конечно, ансамблевыми соподчинённостями собору обстройка этой асфальтовой лепёшки не может похвастать, не зря проигнорирована учебниками градостроительства; аморфный поворотный шарнир между Загородным и Владимирским проспектами? Да ещё два каменных переростка, почти касаясь боками, возвышаются напротив собора: новейший мутант, вычурно-уродливый, и – дом «старый», породистый, отстоявший своё достоинство, громоздится над площадью более столетия…





Мой незадачливый современник, самовлюблённый зодчий, спровоцировал искусственное соперничество, – юный акселерат-мутант, хвастающий вздорной вычурностью, терпит поражение от грузного нордического соседа, рождённого эпохой модерна, при каждом сравнивающем взгляде?

Да, так.

Но кого ещё, кроме меня, потянет на такие сравнения?

Непроизвольно шагнул в свет из тени, повернулся к ласковым лучам и вопреки смутным тревогам и критиканскому ворчанию, ощутил, что примиряюсь с вторжением в примелькавшуюся с детских лет, узаконенную привычкой площадь, новейшего уродища с беседкой-ротондой, где славно было бы справлять именины сердца! Хотя на вознесение в поднебесье этого чуда-юда не хватило бы фантазии и Манилову; днём и ночью ещё и полыхали на табло анилиновые кадры из «Аватара»… стеклянно-каменный урод-раскрасавец отпихивал к щели Щербакова переулка, чтобы знал своё место с краю, как бедный родственник, трогательно-неказистый домик Дельвига.

Терпимость к безобразию, переплюнувшему маниловские мечтания, – симптом старческой беспомощности? Оскорбительное искажение облика моей площади не смог я предотвратить.

И, между прочим, – вильнула мысль, – как ты здесь очутился?

Рассеянный, затруднённо ворочающий мозгами, ты хотя бы догадываешься для чего на дорогую тебе, но «никакую», площадь припёрся?

Интуиция привела, интуиция-навигатор, а интуиция на вопросы о мотивах и позывах не отвечает! Смешно, у меня не было планов на день, я, как лунатик, спускался в метро, безотчётно доезжал до станции «Владимирская», которой чаще прочих станций пользовался, эскалатор поднимал меня на свет божий, на «свою» площадь, хотя я мог бы поехать на Невский, на Петроградскую, да куда угодно, ведь бездумно, не зная, чем бы себя занять, выходил на прогулку; Владимирская площадь – отправной пункт моего субъективного путеводителя?

Так, зелёный.

Пока пересекал у бывшей «Чайной» – и, значит, у бывшего австрийского банка – Загородный проспект, пока шагал по зебре, не зная куда направиться, ибо, повторюсь, не наметил маршрут прогулки, без всякой цели взгляд мой унёсся в темноватую перспективу Загородного проспекта, коснулся башни над дерзким домом-мысом Лишневского у Пяти углов, – по пути в школу завораживали бои башни с армадами облаков, – а подальше и слева, по другую сторону проспекта, помечая пересечение его со Звенигородской улицей, виднелся шпиц над дородным произведением академика Шишко… Сверяя картинки памяти с памятью пространств, которая запечатлела меня в этих картинках, – счастливых, радостных, будничных, нагоняющих скуку, – взгляд метнулся было вправо, в Бородинскую улицу, к школе под номером 308, но… вернулся на угол Загородного и Звенигородской, проник в красно-гранитный «высокий цоколь» славившегося диетическими продуктами гастронома с шикарным отделом соков: я и друзья-одноклассники, Шанский, Бызов, Бухтин-Гаковский после уроков предавались «созидательному безделью», пропускали, как говаривал шутник Шанский, по стаканчику, чтобы «испить, – его слова, – гипотетической истины»; развёрнутые суждения, претендовавшие на бездоказательную концептуальность, Шанский самокритично называл «истинами в предпоследней инстанции»… – бог мой, зачем мне сейчас перлы школьного красноречия? Нередко к вольным дискуссиям подключался Юра Германтов, он был младше нас, но с ним, посвящённым в тайны искусства, о наличии которых мы, всезнайки, не подозревали, было интересно; рано созрел… – оранжерейный климат семьи? Отчим Юры был видным архитектором, мама, звезда оперы, пела в Мариинке, ну а сам Юра станет знаменитым искусствоведом, – короче, естественно влился в нашу компанию вундеркиндов, он и проживал рядом, в дородном угловом доме со шпицем, в квартире с чугунным балконом, с окнами, засмотревшимися на невзрачную Звенигородскую улицу и, – за угол её, на теряющийся в дымке Загородного проспекта бульварчик с хилыми деревцами и низкорослыми казармами лейб-гвардии Семёновского полка вдоль него. Итак, пока Германтову наливался берёзовый сок, Бызов, – по прошествии лет, маститый биолог, без пяти минут нобелевец, – вещал: «если отправиться в зоологический музей у Стрелки Васильевского острова или перейти Биржевой мост и свернуть к зоопарку, мы поразимся видовому многообразию – жираф не похож на носорога, антилопа – на тигра. Однако в генетическом хозяйстве животного мира царит скучное единообразие, всего несколько генов отличают слона от летучей мыши». – «И что из этого следует»? – качнул профилем-секирой Бухтин-Гаковский по прозвищу Нос, – в будущем, дерзкий, как и его отец, филолог, – «То следует, – опережал Бызова Шанский, полемист широчайшего диапазона – что генетика, на которой ты чокнулся, служит подручной инженерией Создателя, наделяет нас разными по длине носами», – скосился на внушительнейший «рубильник» Бухтина. – «А также разными наклонностями-способностями, – добавил Германтов, стукнув по прилавку пустым стаканом, – главная из них, – творческий дар». – «Почему главная»? – ехидно щурился Бызов. – «Раньше ли, позже, генетический код расшифруют, а тайны творческого дара никакой науке не по зубам, феномен искусства, признают настоящие учёные, твой отец хотя бы, непознаваем»; увы, отца Бызова, расстреляли в сорок девятом… Да, в заоблачные сферы залетали начитанные отроки из 308 школы в начале пятидесятых, при портрете генералиссимуса над классной доской; верили, что их-то поколение не станет потерянным, – витали, бог знает на каком удалении от земли, подогревая недовольство нечёсаной багровощёкой сдобной продавщицы по имени Тая, желавшей покончить с дискуссионным клубом у прилавка, вымыть посуду. И опять: по какой актуальной надобности возрождал я угловой гастроном с эксклюзивным отделом соков? Таю я знал ещё до её карьерного успеха, когда доверили ей командовать шиком-блеском; до этого торговала клюквенным морсом и – пивными дрожжами, выцеживала густую неаппетитную массу из тонкого краника в большущие гранёные кружки в закутке под лестницей бани, в Щербаковом переулке, близ дома Шанского. Почему вспоминаю такую ерунду с радостной болью? – у меня много любимых мозолей в памяти: из мраморного, испещрённого голубыми прожилками прилавка вырастало вращающееся, если толкнуть, стеклянное соцветие из пяти вертикальных конусов, перевёрнутых вниз вершинами с краниками, расширявшихся кверху, сосудов с соками, – томатным, мандариновым, яблочным, сливовым, берёзовым; да, – имеет ли это теперь, спустя семьдесят лет, хотя бы мизерное значение? – Германтов пил берёзовый сок, Бызов – яблочный или сливовый, Шанский и Бухтин-Гаковский, – мандариновый, абхазский, с белёсым горьковатым осадком цедры; я предпочитал томатный, подсоленный. А пока, накричавшись, но, так и не прогнав нас, выпивших по два стакана, Тая, пыхтя, залезала на табуретку, чтобы наполнить сосуды-конусы из трёхлитровых банок. Над мраморным прилавком взблескивал фонтанчик – никелевый диск с ручкой и дырочками по кругу, из них при повороте ручки выпрыскивали вялые струйки, когда на диск ставились вверх дном использованные стаканы; рядом, в гранёном стакане с гнутой алюминиевой ложечкой была ещё бесплатная соль для любителей томатного сока, соль, убывая, окрашивалась в розовый цвет; цепенею с разинутым ртом в расчудесном отделе соков, вытесненном в мою память из феерии советской торговли.