Страница 15 из 18
Некоторые очень рельефные и довольно откровенные отрывки из этой книги были напечатаны в 1883 г. (сентябрь и октябрь) в «Петербургской газете», а другие, до выхода означенной книги к концу 1885 года, в «Живописном обозрении» или в новосозданном журнале «Родина» г. Пономарева[174], впрочем, журнале до того негласном, что никто в Петербурге не знает о его скромном существовании[175].
Воспоминания петербургского старожила
Вместо предисловия
Нет ни одного рода литературных трудов столько неудобного для воспроизведения в печати, как род ретроспективный. Это доказано тысячами опытов, как в общеевропейской литературе, так и в нашей отечественной.
Ежели автор ретроспективных «Воспоминаний», извлеченных из его ли многолетней жизни, из собрания ли и сопоставления в одном стройном целом чужих данных, задался целью изобразить характеристику различных современных ему общественных деятелей известной, не слишком давнишней эпохи, актеры которой еще имеют в живых близких наследников; ежели автор этот хочет представить объективную картину общественного быта и общественного строя собственно этой эпохи и при этой своей работе этот автор обмакнет свое перо в розовые чернила, стараясь представить все им рассказанное чрез призму розовых же очков, надетых им с намерением льстить потомкам тех личностей, которых он описывает, или тем из этих изображаемых личностей, которые еще живы, тогда строгая и справедливая критика и, главное, общественное чувство, как бы ни было безукоризненно изящно и занимательно все этим автором-льстецом изложенное, непременно отнесутся к труду его с заслуженным им скептицизмом и недоверчивостью, хотя, впрочем, сначала, может быть, такой автор будет встречен рукоплесканиями; но скоро перо его заподозрится в односторонности и в натяжках фактов, а спустя несколько лет поднимется завеса со всего того, что этот автор-ретроспективист намеренно прошел осторожным молчанием, изобличатся фактические неверности, и историческою правдою смоется блестящая ретушировка с темного фона действительности. Тогда этот исторический или биографический плод льстивого измышления будет заклеймен упреками в фальши, в напускных мадригалах, в выковывании, намеренно, с предвзятою мыслью, разукрашенных и даже небывалых деяний, им присваиваемых его героям, не имеющим никакого права на те высокие пьедесталы, на какие низкий расчет и циническая эластичность автора силились их поднять. Одним словом, такого рода льстиво изукрашенный труд, принадлежащий, положим, даже весьма талантливому, но при том слишком не церемонящемуся с историческими фактами писателю, будет всенепременно немилосердно, иногда при жизни автора-льстеца, но по смерти апофеозированных им его героев, разанатомирован и презрительно швырнут в реку забвения, ежели еще, чего доброго, при этом самом разанатомировании, с критической точки зрения, имя автора-оптимиста не забрызгается грязью людской клеветы и плевками общественного презрения, так легко проявляющимися в нашей журнально-фельетонной печати, которая так решительно топчет все приличия тогда, когда ей не страшны, по общественным отношениям, жертвы ее нападков, ее глумления и ругательств.
Изображенная мною здесь судьба ретроспективиста-льстеца и восхвалителя постигла на моей памяти многие сочинения историко-биографического характера нашей русской литературы. Сочинений этих от едкой и нахальной критики, со всеми ее жестокими результатами, не спасли ни изящный слог авторов, ни их высокое общественное положение, ни, наконец, те правительственные награды, каких авторы эти удостоились, успев своими произведениями угодить именно тем милостивцам, в руках которых рог изобилия, со всеми этими наградами и почестями, находится в данное время.
Говоря все это, не могу всего ближе не припомнить исторических трудов нашего некогда прославившегося военного историографа генерал-лейтенанта А. И. Михайловского-Данилевского. Было время (в 30–40-х годах), когда эти историко-биографические и военные воспоминания[176] ярко блистали и сильно гремели; но, кажется, уже при самой жизни их автора мишурный блеск их померк, а искусственный шум, около них производимый, уподобился лишь шуму и треску фейерверочной шутихи. В то былое время, за 30–40 лет пред сим, конечно, критика, связанная по рукам и ногам, при существовании бесчисленных и многообразных цензур, как общих, так и специальных, или безмолвствовала, если хотела быть сколько-нибудь добросовестна, или воспевала целые оды этим историческим поэмам, изложенным в изящной прозе генерал-лейтенанта Михайловского-Данилевского.
Мне случилось видеть этого историка-биографа в 1843 году, окруженного густым облаком журнального фимиама. Это было именно на свадьбе чудака-издателя «Эрмитажной галереи» и «Портретов генералов Отечественной войны»[177] Ивана Петровича Песоцкого[178], с которым я в ту пору и до смерти его, последовавшей в 1848 году, находился в близких отношениях, как редактор издаваемого им тогда журнала «Эконом». Генерал Данилевский был посаженым отцом Песоцкого, по просьбе которого за весьма крупный гонорарий его превосходительство, в то время в апогее славы военного историка, принял на себя редакцию биографий «Военной галереи портретов генералов», изготовлявшихся по подлинникам (кисти Дова), хранящимся в Зимнем дворце, в превосходной литографии француза Префонтена, нарочно для этой цели выписанного Песоцким из Парижа. Чего только не воспроизвел Ф. В. Булгарин на этом свадебном вечере с балом и роскошным ужином, изготовленным, быть сказано в скобках, под наблюдением придворного метрдотеля Эдмонда Францовича Эмбера, двоюродного братца новобрачной, урожденной девицы Обен, чистокровнейшей парижанки. Что Фаддей, прозванный А. С. Пушкиным Фигляриным, постоянный воспеватель в «Пчеле» своей всех сильных, случайных[179] и богатых (главное, богатых!) современников своих, здесь à la lettre[180], а вовсе не в переносном смысле, находясь под обаятельным влиянием шампанского, становился несколько раз на колени перед его превосходительством, – факт, нисколько не изумительный; но, признаюсь, несколько смущало во мне чувство юношеского пуританизма то, что Н. А. Полевой, прославившийся за несколько лет пред тем проявлением в печати многих своих честных и правдивых убеждений, за которые так жестоко пострадал[181], здесь же на этом ужине, с бокалом шампанского в руке, громогласно и восторженно превозносил до небес все то, что вышло из[-под] пера этого крайне эластичного нашего того времени военного Тацита. И этот мнимый Тацит, как сейчас вижу, кажется, горделиво, развалясь на диване и любуясь с родительским упоением свежим тогда фрейлинским шифром своей старшей дочери Антонины Александровны, очаровательно танцовавшей мазурку, принимал все эти восхваления вполне за чистую монету, как должное своему историческому таланту воздаяние. С тех пор прошло всего не более 30 лет, а куда девалось многое множество томов сказочной, изящно, впрочем, изложенной истории генерала Михайловского-Данилевского, экземпляры которых нынче можно встретить разве только в полутемных комнатушках букинистов Апраксинского двора и на уличных книжных столах-будках, где любители книг ради процесса чтения приобретают эти некогда очень дорогие толстые книги чуть ли не за десятую часть их первоначальной стоимости. Sic transit gloria mundi![182]
174
См.: Деревянный вексель (Из воспоминаний о В. Г. Жукове) // Живописное обозрение. 1884. № 40. С. 218–220. Подп.: В. Б.; Из далекого прошлого. Мария Александровна Жукова, нареченная при Св. крещении «Мария Парижская» // Родина. 1885. № 27. Стлб. 839–842. Подп.: Вадим (Павл.) Байдаров; Чиновничья шевелюра, выращенная стараниями и деньгами В. Г. Жукова // Там же. 1885. № 35/36. Стлб. 1055–1056. Подп.: Вадим Байдаров.
175
Завершая очерк, Лесков писал: «Вл. П. Бурнашев почти до самого последнего дня своей жизни постоянно озабочивался и даже, можно сказать, сгорал желанием издать этот труд или, по крайней мере, дать как можно большую огласку сделанным оттуда извлечениям, и если его „Жуковиада“ до сих пор не достигла еще большого распространения, то это уже не по его вине, а по подозрительности редакторов, которые сомневались в беспристрастном отношении автора к Жукову. Такая осторожность со стороны редакторов была совершенно уместна, но В. П. Бурнашев продолжал заниматься сгущением красок на изображении Жукова беспрестанно и всегда делал это со страстностию, которой нельзя было не удивляться. Иногда это было похоже на какой-то „пункт помешательства“. Тайна этого влечения раскрывается только теперь в его собственноручном „формуляре“, который, по словам покойного автора, „должен представлять его литературную исповедь в биографической форме, – ежели не сполна, то отчасти“. Здесь В. П. Бурнашев откровенно говорит, что Жуков его обидел тем, что обещал не позабыть его в своем духовном завещании, но обещания этого не исполнил, а В. П. Бурнашев, доживая свой затянувшийся век в большой бедности, постоянно имел достаточные причины вспоминать об этом. Признание это во всяком случае служит доказательством, что „формулярный список“, если не весь сплошь, то хоть по местам, составлен автором с правдивою искренностию, – что возвышает его достоинство. В том же самом если не меньше, то еще больше убеждают и два другие места этой исповеди – одно, где Бурнашев говорит о своих „частных занятиях“ при III отделении, и другое, где он объясняет, зачем написал здесь довольно горячие похвалы уму, расторопности и трудолюбию евреев. На марже (то есть на полях. – А. Р.) против того места, где он хвалит евреев, собственною рукою Бурнашева, но иными чернилами написано следующее: „Мотив требует объяснения: дело в том, что вся тетрадь (эта) была отдана г. Ландау, издателю „Восхода“ – органа евреев. Г. Ландау предоставил мне у себя кое-какую работу в то время и интересовался моими чувствами относительно евреев. Желая задобрить г. Ландау, я включил сюда несколько персиков, подносимых мною семитам, не вполне в согласность моим убеждениям“. Имело ли какие-либо последствия это поднесение „персиков семитам“, В. П. Бурнашев при жизни никогда не говорил, но последующие обстоятельства его бедственного существования заставляют предполагать, что десерт, поданный им семитам, пропал даром. Я предполагаю, что он даже позабыл, что в его „формуляре“ есть эта приписка о „персиках“, – что и повело к довольно смешному происшествию в самые горестные минуты бурнашевского доживания. Он, как я выше сказал, в своих горестях и болезнях иногда обращался ко мне с тою или с другою просьбою, из которых я все мало-мальски возможные и для меня посильные старался исполнять, что было не всегда легко и удобно, тем более что его просьбы часто бывали невыполнимы. Тогда он обижался и сердился, но потом через некоторое более или менее продолжительное время опять писал мне – извинялся и просил о чем-нибудь снова. Так случилось и в последнюю мою с ним ужасную встречу, когда я его нашел совершенно без средств, без помощи, обернутого оконною шторою из зеленого коленкора и ползавшего на четвереньках. Страдальческое положение его было ужасно, а Литературный фонд, к которому несчастный старик обращался, не торопился хоть сколько-нибудь облегчить его бедствия. Надо было достать средства, чтобы заплатить его долги и поместить его пансионером в порядочную лечебницу. В помощь от Литературного фонда он уже не верил, а желал учредить лотерею, в которую предполагал пустить свое „сочинение о Жукове“… Понятно, что такое желание нельзя было исполнить, а в других бумагах его не было ничего такого, что могло бы иметь хоть какую-нибудь цену для редакций – особенно после того, как Бурнашев написал неосновательности о Подолинском и о прочем, и в редакциях никакому его писанию не хотели верить. А между тем старик ужасно бедствовал, и ему надо было помочь во что бы то ни стало. Я стал перелистовывать его „формуляр“, и мне показалось тут кое-что пригодное на этот злополучный случай в его жизни. Именно я остановился на добрых отзывах Бурнашева о евреях.
Имея хорошего знакомого между учеными петербургскими евреями, я показал ему это место в „формуляре“, и он тоже нашел, что „это хорошо“ и что „евреям следовало бы поддержать в тяжелую минуту такого человека“. Для этого показалось полезным ознакомить с формуляром одного еврейского мецената. Я сказал об этом Бурнашеву, и тот сейчас же выразил на это полное согласие, после чего формуляр и был мною передан моему знакомому. Мы решили просить мецената поместить Бурнашева в Мариинскую больницу „платным пансионером“. Но дни проходили, и с каждым днем положение больного становилось все хуже, а со стороны еврейского мецената не обнаруживалось ожидаемого благоволения, – тогда я обратился к А. С. Суворину с просьбою рассказать в „Новом времени“ о бедственном положении старика с целию вызвать к нему общественное милосердие. Суворин на другой же день напечатал мое письмо, и этим путем в три дня были быстро собраны первые деньги, из которых заплатили долги Бурнашева и сам он был помещен пансионером в Мариинскую больницу. Через „Новое время“ было получено более пятисот рублей, а когда больной был уже помещен, тогда и Литературный фонд прислал ему через контору Мариинской больницы – 50 руб.
Когда больной был помещен, я озаботился получить обратно его „формуляр“ и в этот раз прочел его уже основательно, от начала и до конца – и только тогда дочитался до „персиков“ и понял комизм нашего предстательства у мецената…
Qui-pro-quo с „персиком“ является, впрочем, не единственным в литературных памятниках, оставленных Бурнашевым, с которым поэтому и надо обращаться с большою осторожностию. Так, например, для того из наших исторических романистов, который может пожелать воспользоваться материалами, заключающимися в „Жуковиаде“, стоит упомянуть, что характер и деятельность некогда известного Василья Григорьевича Жукова представлены Бурнашевым в двух совершенно противуположных освещениях. В находящихся у меня бумагах этого автора есть, например, тетрадь, тоже писанная самим Бурнашевым, о том же Жукове в те дни, когда Бурнашев еще не ожидал, что Жуков позабудет его в своем духовном завещании; и там Жуков изображен самым прекрасным человеком. Тетрадь помечена 19 апреля 1877 года, и сейчас же под этою пометою сделана следующая собственноручная же надпись Бурнашева: „Это было прочтено мною Жукову, давшему мне 50 руб. и сделавшему своим лектором“. На поле другая надпись: „Тут много высказано чистейше искреннего“. Тетрадь озаглавлена: „Свет не без добрых людей“. В предисловии сказано, что „записка эта была дана 6 апреля (1877 года) знакомому литератору, имеющему большие связи в журналистике и служащему в Министерстве путей сообщения по статистическому отделу господину [Ф. Ф.] Воропонову, но как я увидал, что этот господин в пользу мою ничего не делает и делать не хочет, то я записку эту у него отобрал, предпочитая отдать ее добрейшему и благороднейшему Василью Григорьевичу Жукову“. Тетрадь начинается рассказом о том, что „в 1830 году напечатана была мною в „Северной пчеле“ биографическая статья „Табачный фабрикант Василий Григорьевич Жуков“. Статья эта была прочитана императором Николаем и наделала много шума. С почтеннейшим и глубокоуважаемым Васильем Григорьевичем я имел честь познакомиться при содействии тогдашнего моего товарища по службе в Департаменте внешней торговли Ивана Ад. Армстронга в 1830 году, когда мне было 18 лет“. Знакомство длилось девять лет. Потом знакомцы разошлись. Потом опять сошлись у сенатора [Ф. Л.] Переверзева. Снова разошлись на четыре года и снова сошлись, когда у Бурнашева умерла мать и „не было денег даже на гроб“. Встреча была случайная, на улице, у дома Жукова. Жуков помог Бурнашеву в его нужде. Потом они опять не виделись до нового горя, которое явилось к Бурнашеву сюрпризом по вине „петербургского Гашета, т. е. Маврикия Осиповича Вольфа“, который ангажировал Бурнашева „обрабатывать материалы для затеянной им „Живописной России““. Издательский секрет этот довольно любопытен. Вольф поручил Бурнашеву подбирать сведения к картинкам, имевшимся в типографских запасах Вольфа. Литераторы с именами должны были писать статьи к этим картинкам, по тем сведениям, какие „подберет“ Бурнашев. Так должна была составиться знаменитая „Живописная Россия“. Бурнашев довольно подробно объясняет этот любопытный процесс. „Составлять я должен был материалы для литераторов, приглашенных Вольфом, каковы Евг. Л. Марков, Вас. Ив. Немирович-Данченко и Н. Н. Каразин“. За всю эту подготовительную работу для трех литераторов Вольф обязался заплатить Бурнашеву 300 руб., но дал только 50, а остальных не хотел платить, пока приедут в Петербург Евг. Марков, который живет в своем имении, и Немирович-Данченко, который всегда путешествует, но оба эти писателя долго не приезжали. От этого Бурнашев очутился в самом бедственном положении и жаловался Вольфу, но Вольф стоически не внимал его жалобам и не давал ему денег, пока гг. Марков и Немирович-Данченко просмотрят и одобрят его подготовительные работы. У Бурнашева не было ни копейки денег, сестра у него лежала при смерти больная и домовладелец гнал их из неоплаченной квартиры, а к довершению всего некоторый „художник академии, отдававший деньги в рост и писавший художественные критики у Комарова, пришел с полицией и подпечатал всю мебель“.
Вольф ничего не хотел слушать. Он, как известно, и в самом деле был с большим характером. Бурнашев один раз вышел из магазина Вольфа в совершенном отчаянии, „земли под собою не видя“, и побрел куда глаза глядят. Случайно он зашел отдохнуть в свечную лавку к знакомому своему свечному торговцу Ив. Андр. Попову (на углу Садовой и Чернышева переулка). Свечник Попов был милосерднее Вольфа: он как взглянул на убитое лицо Бурнашева, так заметил, что человек сам не в себе, а когда узнал, в чем дело, то „необыкновенно ловко сунул ему в карман две красненькие“. Бурнашев „благодарил свечника и вышел от него со слезами“. Отсюда он как в беспамятстве попал к Жукову, и Жуков его сейчас же принял. Жукову Бурнашев не рассказывал о том, что он претерпел от Вольфа, тот сам увидал, что человеку этому надо помогать без рассуждения. „Василий Григорьевич находился под святым осенением и наитием небесным (пишет Бурнашев) – он уразумел силою непонятного магнетизма то положение, в каком я тогда находился. Это нравственное анатомирование (?!) человеческой души – удел немногих и, по-видимому, принадлежит Вас. Григорьевичу в превосходной степени“. Жуков немедленно дал денег Бурнашеву и тем „поставил его в возможность иметь сытный обед и заплатить за квартиру“. – Из этих же денег был уплачен долг вышеупомянутому зажиточному художнику, писавшему художественные критики у г. Комарова и занимавшемуся также отдачею в рост денег. Такой-сякой художник „сейчас прибежал с полицейским и снял печати с мебели“.
Так горестно проводил Бурнашев всю свою трудолюбивую, но чрезвычайно нервную и беспокойную жизнь и всегда все свои неудачи приписывал „интригам“, хотя на самом деле ни из чего не видно, чтобы кто-нибудь хотел с ним соперничать и делал ему подвохи. В записке, которую Бурнашев читал Жукову, он раздражительно вспоминает о М. Г. Черняеве, П. И. Бартеневе, Ф. Ф. Воропонове, А. П. Милюкове, В. В. Комарове, Г. Е. Благосветлове, Н. А. Лейкине, М. Н. Каткове, Панютине (Ниле Адмирари), В. П. Буренине, С. Н. Шубинском, Шрейере, г. Ландау, князе П. А. Вяземском, М. Н. Лонгинове, братьях Байковых, издателе Марксе, поэте Ф. Н. Берге и кн. Вл. Мещерском. Все эти лица, по мнению Бурнашева, причиняли ему большой, разнообразный и незаслуженный вред и довели его до того ужасного положения, при виде которого действительно должно было смягчиться всякое негодование, и всякая строгость должна уступить место состраданию к умиравшему человеку самого несчастного характера. Некоторых он укоряет в такой жестокости, которая даже невероятна и очевидно продиктована ему горем и подозрительностью. Эти сплетни, попав в руки позднейшего сочинителя исторических романов, могут показаться очень интересными, но худо будет, если тот, кто захочет ими воспользоваться, не приведет себе на память историю с „персиком“, которая показывает, сколько можно полагаться на рассказы В. П. Бурнашева.
В понятиях о литературной честности и достоинстве так называемых „направлений“ Бурнашев мечется на все стороны, и часто один и тот же редактор сегодня у него „благороднейший“, а завтра „подлец“. Иногда прямо – одно зачеркнуто, а другое надписано. В. Комаров особенно часто возводится и опять низлагается и так и кончает не в милости. Понятия о том, что „благородно“ и что „подло“, естественно должны были много претерпевать у человека, который без всякой особенной борьбы прошел через все журнальные направления, побывал и в „Деле“, и в „Русском вестнике“, и при „частных занятиях“ в III отделении. Очевидно, что у самого этого человека никаких собственных взглядов и стремлений не было, и он не почитал их нужными, а писал в том духе, в каком требовалось, и это он называл литературою… Он не терпел и не желал ничего претерпеть ни за какое убеждение; литература для него не была искусством и служением исповедуемой истине или идее, а у него она была средством для заработка, и только. За это он и претерпел горькую участь, в которой должны видеть себе предостережение те, которые идут ныне этою же губительною стезею. Как средство к жизни литература далеко не из легких и не из выгоднейших, а, напротив, это труд из самых тяжелых, и при том он много ответствен и совсем не благодарен. В литературе известен такой случай: тайный советник М[ережковский в 1880 г.] повез к Ф. М. Достоевскому сына своего, занимавшегося литературными опытами. Достоевский, прослушав упражнения молодого человека, сказал: „Вы пишете пустяки. Чтобы быть литератором, надо прежде страдать, быть готовым на страдания и уметь страдать“. Тогда тайный советник ответил: „Если это так, то лучше не быть литератором и не страдать“. Достоевский выгнал вон и отца, и сына. Кто не хочет благородно страдать за убеждения, тот пострадает за недостаток их, и это страдание будет хуже, ибо оно не даст утешения в сознании исполненного долга. На всяком ином поприще человек среднего ума и средних дарований, какие имел Бурнашев, при его трудолюбии, досужестве и светской образованности, непременно устроился бы несравненно лучше и избежал бы всех тех унижений и горя, которые испытал этот беспокойный страдалец, лежавший даже в гробу с широко отверстым ртом… Он как будто вопиял о том, чтобы остающиеся в живых по его формулярным стопам не ходили… Последние минуты Бурнашева облегчал участием и схоронил его человек, о котором покойный говорил и писал много дурного, и совершенно напрасно. У меня есть письма Бурнашева из больницы, в которых он в этом горько каялся.
Теперь в литературной среде появляются молодые люди, не обнаруживающие ни огня, ни страстности к каким бы то ни было идеям, но они пишут гладко и покладисто в какую угодно сторону. Их, к сожалению, уже много, и, может быть, скоро их будет еще больше. У них та же многосторонность, какая была у Бурнашева, и даже его прием – проявлять себя как можно скорее в возможно большем числе изданий. Заботы их в этом роде очень жалки. „Что их влечет и кто их гонит?“ Через это они уповают сделаться более знаемыми и крепче припаять себя к литературе, но они ошибаются: расчет их неверен и в приеме их есть нечто от них отталкивающее. Путь беспринципного записыванья себя повсюду есть путь опасный, идучи по которому можно дойти и до „частных занятий“ Бурнашева… В литературном мире носились слухи, что некоторые уже и дошли до этого… Проверить это в отношении прочих можно будет, конечно, только со временем, но за себя Бурнашев сказал свои откровенные слова. „Имеющие уши, чтоб слышать, – пусть слышат“. Отчуждение и бедность – дрянные советники. Кто не любит литературу до готовности принести ей в жертву свое благополучие, тот лучше сделает, если вовсе ее оставит, ибо „музы ревнивы“, а богема… ужасна!..»
176
См.: Записки 1814 года А. Михайловского-Данилевского. СПб., 1831; Воспоминания. Из записок 1815 года А. Михайловского-Данилевского. СПб., 1831; Записки о походе 1813 года А. Михайловского-Данилевского. СПб., 1834; Описание первой войны императора Александра с Наполеоном в 1805 году, по высочайшему повелению соч. ген. – лейт. и членом Военного совета Михайловским-Данилевским. СПб., 1844; Описание Отечественной войны в 1812 году, по высочайшему повелению соч. ген. – лейт. Михайловским-Данилевским: В 4 ч. СПб., 1839; Описание войны 1813 года, по высочайшему повелению соч. ген. – лейт. Михайловским-Данилевским: В 2 ч. СПб., 1840, и др.
177
См.: Александр I и его сподвижники в 1812, 1813, 1814, 1815 годах. Военная галерея Зимнего дворца… Жизнеописания соч. ген. – лейт. А. И. Михайловского-Данилевского / Портр. с подлинников Дова рисованы парижск. худож. Гюо и Долле: В 6 т. СПб., 1845–1849. Книга под названием «Портреты генералов Отечественной войны» не выходила. Бурнашев, видимо, имеет в виду ряд литографированных портретов, изданных И. П. Песоцким.
178
Свадьба И. П. Песоцкого состоялась, как можно заключить на основе подробного ее описания Д. В. Григоровичем, в 1845 г. (см.: Григорович Д. В. Литературные воспоминания. М., 1987. С. 74–75).
179
То есть находящихся в «случае», являющихся фаворитами императоров и крупных сановников.
180
буквально (фр.).
181
В 1834 г. был закрыт журнал Н. А. Полевого «Московский телеграф».
182
Так проходит слава мирская! (лат.).