Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 18

Оглушительно грохоча и наводняя сады удушливым дымом, ехали танки. Люди несли всё новые цветы, и снова на улицу полетели ромашки, астры, хризантемы. Метателям не хватало сил добросить до брони, и букеты падали под гусеницы.

Что я чувствовала? Горечь от того, что кончается междуцарствие – дни, когда мы были предоставлены сами себе.

4. …O-О

Спустя полгода после того, как под гусеницы летели астры, я поднималась по лестнице дома в Запсковье. В парадном было холодно и пахло землёй. Меж перилами скользнула кошка. На третьем этаже я толкнула незапертую дверь и пробралась по тёмному коридору до класса, откуда бубнил чей-то голос. Немного постояв и почему-то оробев, я подловила паузу, когда докладчик замолчал, и заглянула.

Это был обычный класс, только парты составлены в длинный стол. Вокруг него сидели студенты с разных факультетов. Одну девушку я знала – как-то раз мы в читальном зале вместе готовились к экзамену. Труба растопленной печи была выведена в форточку и безмолвно дымила, словно дом был пароходом и плыл на закат. Перед всеми лежали тетради, но никто ничего не записывал.

Во главе стола сидел парень, двадцати с лишним лет, но уже с залысинами, блондин, щёки выбриты с блеском. Он собирался продолжать рассказ, но прервался, подошёл ко мне и протянул руку: «Ростислав». Я вздрогнула, не ожидая, что он будет настолько похож на эмигрантов, о которых писала «Заря». К таким статьям прикладывали картинки с людьми в невиданных костюмах и рубашках, явившихся устраивать жизнь на бедной родине.

«Садитесь, – сказал Ростислав, – у нас первое занятие, но мы бросили задуманный план и обсуждаем дело о тридцати сребрениках. Слышали о таких?» Я кивнула.

«Чудесно, – отвечал он, – тогда мы продолжим… Нам непонятно, почему Иуда предал Христа, ведь тридцать сребреников, по римским меркам, не были крупной суммой. Иуда вовсе не бедствовал, сборщики налогов были вполне состоятельными людьми. Что тогда? Зависть? Вряд ли. Христос был настолько особенным, что с ним было невозможно себя сравнивать – таких, как он, просто не существовало». Девушка в первом ряду закивала. «Есть у кого-то предположения?» Все заворочались, показывая, что хотят уже слышать ответ.

«Мне кажется, что Иудой руководили трусость и ложь, – произнёс Ростислав, – эти главные проводники зла. И если ложь святые отцы называли самым страшным оружием, которое пускает в ход антихрист, то трусость – это то, что зависит только от нас самих».

Я огляделась. Класс внимал, перед многими стояли стаканы с чаем, кто-то грыз сушки. Алюминиевый чайник, видимо, опустошили, или Ростислав забыл предложить мне чай. Он говорил увлечённо и всматривался в лица слушающих, как всматривалась и я. Кто из них, советских – или как мы говорили, «подсоветских», – знал Евангелие? Наверняка не одна я боялась показать, что помню только жалкие обрывки от Паши да несколько сюжетов в пересказе антирелигиозной пропаганды.

С высоким и спокойным голосом Ростислава в комнату вползал некоторый невидимый дым и пропитывал грубо оштукатуренные стены свободой. Он живописал Иудею так, будто она существовала не тысячу лет назад, а двадцать или прямо сейчас. Время сладко застыло. Никогда раньше ни на каком семинаре мы не сидели в кругу.

В перерыве Ростислава окружили парни и, понизив голоса, о чём-то заспорили с ним. Протиснувшись между столом и стеной, я тронула за локоть ту девушку из читального зала и спросила, с чего началась лекция. Та отвечала: сначала расспрашивал о Боге – кто верует, а кто нет – и затем рассказывал о Библии, о том, что обряды – одно, а вера – другое. «Растолковывал, как дикарям, хотя позвал только тех, кто уже ходил в церковь», – чуть скривилась она и отошла, чтобы наполнить стакан кипятком.



Я хотела последовать за ней, но Ростислав извинился перед парнями и направился ко мне. По дороге он едва не опрокинул стул. «Простите, забыл предложить вам чаю». Я осмелилась заглянуть ему в глаза и прочитала в них не только страсть к невидимому, но и растерянность. Прямота моя куда-то делась, я не нашлась, как поддержать беседу, и, запинаясь, поблагодарила.

Во второй части занятия Ростислав развернул плакат и показал, как устроена церковь снаружи и внутри. Затем перешёл к тому, какие бывают службы и о чём каждая из них. Соседи тщательно записывали: иконостас, пророческий чин, деисусный чин, клирос, епитрахиль, акафист. Впрочем, слишком углубляться Ростислав не спешил. Под конец он рассказал, чему учатся преподаватели закона Божия, где потом будут работать и сколько им станут платить. Оказалось, что отдел пропаганды разрешил учить детей в воскресных школах при церквях.

Если бы Ростислав предъявил нам эти великолепные перспективы полугодием ранее, мы бы, может, и поверили. В первый месяц под немцами казалось, что об их зверствах врали – город почти не заметил армию, она прогремела сквозь него, а администрация, полиция и другие службы вели себя достойно. Ни грабежей, ни пошлятины. У многих были почти славянские лица. Немцы обещали распустить колхозы, вернуть землю и разрешить учить детей настоящей истории и литературе – без цензуры, хотя и без антигерманщины. Открылись церкви, и слово «Россия» зазвучало по-иному.

Но уже в августе после убийства солдата на Гоголевской улице расстреляли десять случайно схваченных мужчин. Кое-кто заговорил, что немец – человек сурьёзный, порядок есть порядок и дисциплину в военное время надо поддерживать, – но большинство лиц всё-таки помрачнело. Просочились сведения, что в окружение попадали целые части красноармейцев и теперь лагеря пленных переполнены. Пленные умирают из-за голода, а всех, кто пытается им помочь и передать хоть немного еды, отгоняют.

Потом на улицах замаячили люди с неровными, пришитыми широкими стежками к одежде шестиконечными звёздами. Так следовало отмечать себя евреям. Им запретили ходить по тротуарам, и в этом поражении в правах сквозило нечто кошмарно первобытное. А затем они исчезли, и поползли уже не слухи, а прямо-таки рассказы шофёров, которые проезжали мимо Ваулиных гор и видели, как евреи складывали пальто, часы и кольца в ящик, раздевались догола и их уводили по десять в лес.

Чьего-то родственника, служившего в аварийной команде, вызвали в тот же лес. Он сидел спиной к яме и курил, вздрагивая от выстрелов, потом бросал землю в яму, стараясь не смотреть, и перед тем, как отправиться в психбольницу, прорыдал соседям, что евреев заставляли спускаться вниз и ложиться прямо на трупы тех, кто ещё агонизировал, отчего яма шевелилась.

И вот теперь эмигрант с красивым именем рассуждал об Иудином вранье и предлагал нам работать на немецкий отдел пропаганды. Нет, конечно, что отдел образования и моя работа в семилетке, что пропаганда – всё равно, но…

Я спускалась по улице по припорошённому льду, боясь оскользнуться и скатиться вниз к проспекту, по которому ездили автомобили. Свернув в переулок и размахивая, как мельница, руками, я вынеслась к оврагу, на дальнем берегу которого маячила каменная церковь. Розово светилось небо, чернели ветки берёз, кричали вороны. Чернел в сумерках дырявый штакетник, за которым утопали в сугробах избы. Мерцающий в церкви огонёк мнился в этой пустыне капелькой надежды.

Кованая дверь с кольцом, я приоткрыла её со страшным лязгом. Показалось, что все-все – старушка за прилавком, где лежали свечи, сидевшие на лавках старушки – обернулись и посмотрели на меня. Женский голос декламировал непонятное. Сама чтица была невидима. Священник отсутствовал. Прихожане перемещались медленно, будто боясь спугнуть сумрак. Ближе к иконостасу стояло несколько человек помоложе.

Я забылась и сняла шерстяной платок, но никто не сделал мне замечаний. Робко, приставными шажочками передвигаясь от одной иконы к другой, я удивлялась, какие они разные. Одни были скупыми, прямолинейными и яркими, с пурпуром, охрой, лазурью, а другие – как в альбоме с живописью: потемневшие толстощёкие купидоны, Христос в плаще, воины в ботфортах.