Страница 25 из 36
Потом было другое место, наверное, пляж, он стоял на песке, наслаждаясь царившей внутри него тишиной, а в черном небе кружили чайки, сводя его с ума своими криками: кри-кри-кри… – и он зарывался руками в песок и швырял пригоршни в эту зернистую темноту над головой, пытаясь убить этих чертовых визгливых гарпий!
И другое место, где были огни, и они что-то означали, какую-то всевозможную невнятицу – неоновые огни, грязные реплики, и он не смог прочитать ни одну из них. (Еще в одном месте он совершенно точно увидел приснившихся ему преследователей в масках и поспешно сбежал оттуда.)
Когда он наконец вернулся домой, девица, которая пришла с ним, чертыхалась и повторяла, что она ему не телескоп, но ладно, так уж и быть, она посмотрит на то, что он хочет ей показать, и скажет ему, что это. Поэтому, поверив этим ее словам, он повернул ключ в двери и отворил ее. Потом протянул руку и включил свет. Ну да, там она и сидела, эта тварь – на том же месте, где он ее оставил. Угу, вон она, тварь с тяжелым взглядом, никуда не делась.
– Ну? – спросил он у девицы, тыча пальцем. Почти с гордостью.
– Что – ну? – отозвалась та.
– Что скажешь про это?
– Про что?
– Вот это, вот же, дура! Вот, прямо перед тобой! ЭТО!
– Знаешь, Сид, сдается мне, ты спятил.
– Не Сид я, и не говори мне, что ты его не видишь, сучка лживая!
– Здрасьте, пожалуйста, сам ведь сказал, что тебя зовут Сид, значит будешь Сидом, и нихрена я там не вижу, и если хочешь перепихнуться, окей, а не хочешь, просто так и скажи, накатим еще по одной и делу конец!
Он завизжал, залепил ей оплеуху и вытолкал за дверь.
– Вон пошла, шалава, чтоб я тебя больше не видел!
И она убралась, а он снова остался один на один с тварью, которую все это ни капельки не смутило: она сидела как ни в чем не бывало в ожидании заветной минуты, когда она сможет отцепиться от ткани реальности и вылететь на свободу.
Они вибрировали в каком-то нервном симбиозе, подпитывая друг друга. Он был весь покрыт тонкой пленкой страха и отчаяния, наполнен жуткой болью одиночества, которая как густой черный дым колыхалась внутри. Тварь дарила ему любовь, но получал он лишь рвущую сердце на части боль одиночества.
Он был один в этой комнате, но было их двое: он и эта бурая, глазеющая на него угроза, воплощение его несчастья.
И вдруг он понял, что означал этот сон. Он понял, но не стал этим делиться ни с кем, ибо сны имеют смысл только для тех, кто их видит, ими нельзя поделиться. Он понял, кем были все те люди во сне, и он понял теперь, почему ни одного из них не убил простым выстрелом из пистолета. Он понял и нырнул в шкаф с одеждой, и нашел в нем старый вещмешок с армейскими шмотками, и нашарил тяжелый кусок холодного металла, лежавший на самом дне. Он понял, кто он, и, торжествуя, понял теперь абсолютно все: что это за тварь, и кто такая Жоржетта, и на что похожи лица всех женщин в этом проклятом мире, и кто были все мужчины в этих проклятых снах, и что за мужчина вел ту машину, в которой он спасся (да, ключ-то именно в этом!), и он знал это все, и все это держал сейчас в своих руках.
Он вышел в ванную. Он не хотел, чтобы этот ублюдок в углу видел, что добился-таки своего. Он собирался насладиться этим без свидетелей. Он снова видел в зеркале самого себя. Он видел лицо, и это было хорошее лицо, сосредоточенное, и он смотрел на себя с улыбкой.
– Почему ты уходишь? – произнес он очень тихо.
Потом поднял кусок металла.
– Ни у кого, абсолютно ни у кого, – заметил он, держа тяжелый револьвер сорок пятого калибра у лица, – не хватило смелости выстрелить себе в глаз.
Он прижал дуло тяжелого револьвера к закрытому глазу, не прекращая говорить все тем же тихим голосом:
– В висок – это любой может. Те, у кого яйца из гранита, пускают пулю себе в рот. Но в глаз – не было еще таких, ни одного, – и потянул спусковой крючок. Так, как учили его в армии: плавно, одним ровным движением.
Из-за двери послышалось дыхание: тяжелое, низкое, ровное.
Панки и парни из Йеля
«Любовь – это просто слово “секс” с несколькими опечатками», – заявил он, уезжая раз и навсегда из Нью-Йорка. Он сказал это девице, с которой спал: младшему редактору отдела моды и красоты одного из глянцевых женских журналов. Он только что узнал, что она дешевая кокаинистка, но это, в общем-то, ничего не меняло, потому что он упаковал свою любовь в подарочную обертку и вручил ей, не прося взамен ничего, кроме возможности быть рядом.
И все же, когда он спросил ее в тот последний день, почему они занимались любовью всего раз (и это под непрерывное мяуканье подобранных ею уличных котят, которые гадили по всем углам и ползали по их сплетенным телам), она ответила: «Ну, я была под кайфом. По-другому я бы не терпела». И его стошнило. Даже на третьем десятке, после стольких темных дорог, ведущих в никуда, это причинило ему боль, просто разрушило в хлам, и он ушел от нее, ушел из ее квартиры, сказав на прощание: «Любовь – это просто слово “секс” с несколькими опечатками».
Не самая лучшая фраза для такого знаменитого писателя, как Сорокин. Но ему простительно. Год у него выдался паршивый. Поэтому он раз и навсегда уехал из Нью-Йорка, возобновив свои бесконечные поиски, вернулся в свою голливудскую студию и блаженно забылся. Зная, что не вернется в Нью-Йорк никогда.
И вот, совсем в другое время, продолжая поиски кульминации той дурной шутки, в которую превратилась его жизнь, он снова оказался в Нью-Йорке.
Энди Сорокин вышел из лифта, хмурясь, будто шагнул из тени на слепящее солнце.
Слепящее, да.
Дело происходило на сорок втором этаже редакции «Маркиза», и самой ослепительной вещью в вестибюле была подборка подсвеченных слайдов с журнальных разворотов.
Слепящее.
Peche flambee в «Форуме двенадцати Цезарей»; мордовороты в смокингах и галстуках-бабочках на премьере Джоан Сазерленд; благопристойные девицы – никакой синтетики, никаких крупных планов интимных мест; морская рыбалка с марлинами и красоткой, выныривающей из белой пены с ошалелым взглядом; серия фотопортретов работы Юсуфа Карша: политик-расист из Луизианы с парой дебютанток; занос с разворотом «Мазератти» на Нюрнбургринге; Хемингуэй, Фитцджеральд, Дороти Паркер, Натаниэль Уэст и прочие, дебютировавшие в этом журнале; черный нос ретривера в высокой траве; два катамарана, идущих против ветра.
На самом деле Энди Сорокин хмурился не на свет. Он хмурился как человек, почувствовавший укол в сердце.
Незажженная сигарета угнездилась точно по центру его рта, и он жевал губчатый, почти размокший фильтр. Двери лифта за его спиной со вздохом закрылись, и он остался в почти пустом вестибюле. Он стоял, сделав всего два шага по мягкому ковру, – человек, прислушивающийся к неслышным песням, запечатленным в камне. Симпатичная девица на ресепшне терпеливо ждала, пока он подойдет.
Так и не дождавшись, она поджала губу, потом прикусила ее, потом поморгала своими шикарными ресницами. Поскольку он не обращал на нее внимания, она подала голос:
– Да, могу я вам чем-либо помочь?
Сорокин вовсе не отключился. Он был здесь и сейчас, просто его оглушил почти патологический избыток в помещении, спроектированном со вкусом, его занимала подчеркнутая мужественность образа «Маркиза», словно увековеченная слайдами на стене, его забавляла предстоящая встреча, которая могла помочь ему обрести давно утраченную невинность, вновь вернув его на сцену, в прошлое, от которого он с такой радостью бежал семнадцать лет назад.
– Не уверен, – ответил он.
Ее глаза задернулись стальными жалюзи. День складывался отвратительно: поганый ленч, отсутствие таблеток вкупе со случившимся как всегда не вовремя Проклятием, а еще невозможность покурить с какими-нибудь умниками и их шуточками. В помещении как-то неприятно похолодало.