Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 15

Николай Николаевич плутает в подземных развалинах – завалило какой-то монастырь или усадьбу. Он обнаружил пролом в кирпичной кладке – это, как оказалось, верх стены, внизу – большой зал. В нем, как в запаснике музея: картины, иконы, громоздкая мебель. Николай Николаевич через пролом спустился туда по стене, ходит, рассматривает. Где-то, в другом конце зала под потолком горит слабая лампочка. Свет тусклый, ночной, заслоненный мебелью, деревянными щитами, стеллажами, между ними – темные и синие провалы теней. Но вещи яркие… Пора уходить, выбираться по выбоинам в краснокирпичной кладке, но он никак не может найти того лаза под потолком, в который спустился сюда.

Встал, не зная, как быть, у фанерного листа, прислоненного к высокой спинке старинного кресла. В кресле – густая тень; смотрит, а в этой тени проявляется человек в черной рубашке, с трубой на коленях. Сидит, готовится играть. Похож на того самого, уже умершего кривоногого музыканта из оркестра, выступавшего когда-то в соборе, переделанном на дом культуры. Николай Николаевич испугался: а вдруг он подумает на меня, что я вор? И тут сбоку, из темной тени от стены появляются еще люди. Краевед с лицом, как бадейка; потом благотворитель, потом, о, ужас! – стоит, повернувшись боком, он сам, Николай Николаевич, то есть его двойник во вьетнамской курточке. И Николай Николаевич к нему поворачивается – боком, стараясь не смотреть, но замечает боковым зрением, что за ними плотно тьмятся еще какие-то мнимые люди. Он, отвернувшись, уходит и как-то выбирается из развалин, но, плутая, не узнает места. Он попал в другой, незнакомый город, нет и областного департамента культуры. Дома под старинными крышами; башни, белая стена монастыря…И тут от тоски он проснулся…

Вяло удостоверяясь внутренним зрением, как слова его все дальше отстают от ночного, подземельного провала, рассказал свой сон жене. Она разогревала кусочки курицы на сковороде, молча выслушала: «Ты сам чай будешь заваривать?» По утрам она вставала первой, Николай Николаевич удивлялся, какая она всегда, несмотря на невзгоды, бодрая; как старательно наряжалась, выглядела намного моложе своих лет, статная, видная. Она на год постарше его, но мужчины и теперь, особенно разные мелкие начальнички, как он ревниво подмечал, подбивают к ней клинья. Его мучило тревожное внутреннее одиночество, о котором он года два уже пытался рассказать ей. Он в такие редкие минуты, бывало, загорался, хотел вложить в несколько фраз сжатые в душе чувства и размышления, но этого не получалось, и жена не понимала. И все, что он сделал за четверть века: диссертация, монография, экспозиция – казалось недовоплотившимся. И все больше становилось бы чужим, ненужным, если бы не Ира…

Когда Николай Николаевич полюбил Иру, она, как он часто повторял про себя, была похожа своими светлыми волосами и нежной улыбкой на июньский, светящийся одуванчик: его хочется поднести к губам, к своему дыханию – от одного ее вида, когда она выбегала навстречу, веселая, легкая – дыхание у него замирало, а душу охватывал солнечный бесплотный огонь… А ей было тогда уже сорок три года…

Особняк, где находится библиотека, обнесен кирпичным, оштукатуренным и окрашенным в желтый цвет забором. Толстые столбы широких, массивных ворот, беленые, с башенками – раньше здесь была больница – заезжий художник один нарисовал их, так и назвав свой этюд: «Больничные ворота». Весенним днем здесь на сером, похожем на пемзу, пыльном асфальте, стояла Ира, солнце било на нее из-за столба, и от этого желтого цвета толстой стены отблески стали гуще. В решетчатых тенях двора он увидел ее светловолосую голову, веселое, милое, смеющееся лицо, и такую знакомую уже, ладную и быструю фигурку, а внутри, точно полоснуло густым, жарким светом, и он замер, почувствовав вдруг нежное, сильное влечение к ней, и заволновался. Так случалось и прямо в кабинете, где она сидела за старинным, коричневым столом, или когда он встречал ее случайно на улице. Он смущался своего волнения, торопился уйти. Это состояние было не перебороть: властное, изумляющее – такого он не знал уже с юности. Но и тогда оно было грубее, телеснее, тяжелее. Тогда говорила плоть. А теперь влажным, горячим огнем занялась душа… Справившись с собой, он заходил просто посидеть около нее минут десять-пятнадцать. «Вот уже немолодая женщина с двумя детьми, может, она на свою зарплату и не доедает, но она свободна, будто бы и не заключена вместе со мной в темницу этой жизни, а я – чувствую себя узником», – растроганно думал он, хотя всегдашнее состояние пленничества, порабощенности грубой суетой – растворялась, душа становилась радостной…





…Ира, остановившись у ворот, что-то сказав, пробежала, мелкими, точно мышиными шажками, легко касаясь асфальта: походка у нее быстрая и немножко с наклоном. Так, перебежками – появлялась она перед Николаем Николаевичем, как ему казалось, всегда внезапно, будто вынырнувшая русалка: «Душой она вся создана из воды, – умиляясь, думал он: все отражает, податливо принимает любые формы, но в руки не дается… Светлая, солнечная, раскачивающая и манящая. У нее, как на Волге солнечное дно – прозрачные, всегда удивляющие глаза. Глядишь, будто уходишь в глубину, что только кажется мелью – но там нет дна, шагнешь – и сразу провалишься в медовое, влажное тепло… А может, и смертную прохладу… Любовь и смерть  – сестры. Всякий, по-настоящему влюбленный знает это. Любовь совершенная может только возрастать, то есть переходить в высшее. А переход в высшее и значит – смерть. Все прежнее становится незначительным, то есть умирает»…

Позднее он раздумывал уже трезвее, за что же все-таки полюбил ее? За две-три черты в голосе и жестах, которыми она напоминала его давно умершую мать? У Иры не было ни особенной женской прелести, ни достаточного образования. «Сердце у нее умное – вспоминались ему слова Любови Николаевны – но умом-то этим она и саму себя не осознала. Счастья у нее не будет». И опять что-то подсказывало ему сравнение с водой: она была пустая, ясная, прозрачная, как родничок; над ним наклонишься и не видишь воды между песком дна и воздухом. Все зеркала врут, а из этой женственной пустоты наплывал на тебя твой четко правдивый образ твоей же души, и, не судя – судила, и он увидал в ней себя настоящего, в той законченности, какую придает близкая уже старость.

А в то счастливое лето как-то раз рано утром, чтобы сократить время до встречи с ней на работе, он уехал за город. У опушки бора заброшенное колхозное поле, заросшее яркими березовыми кустами и светлыми, молоденькими сосенками. После июньских дождей оно посвежело, трава – выше пояса; сосенки стоят нарядные, веселые: на ветках, как игрушечные наконечники, свежие, нежные ростки, заметно подавшиеся вверх. Еще недавно они были, как свечки из бурого воска. Уже жарко, звенят насекомые, перекликаются о чем-то своем, загадочном, птицы. Буднично и празднично одновременно, как обычно бывает в конце июня, когда начинает цвести иван-чай и липа, белеют тенистые тропки от тополиного пуха. А здесь, в задичавшем поле у сосновой опушки все бело по-особому – никогда он не помнил, чтобы было столько ромашек. Высокие, чистые, промытые после дождя. Этот невестин цвет – словно утешение матери сырой земле за то, что поле задичало. А, может, это в радость ей, что она, наконец-то, отдохнет от многовекового труда, от пахоты, и вот эти радостные ее чувства, ее вздохи свободные – встали белыми кружевами, будто тысячи маленьких невест закружились по полю. Восстали праматери Руси: и каждая – мерянка или древлянка, чудинка ли  – у них еще больше тысячи лет впереди – гадает о своем будущем. И мы погадаем: любит нас мать сыра земля, или не любит? – просветленно думал Николай Николаевич. – Быть или не быть России здесь или за Уралом?.. Или навсегда задичать, как это поле, уйти в травы, в кусты, в непорочные цветы и птичьи песни и стать Христовой невестой в ином времени, в иной стране…

Мягкое, утреннее тепло приятно, по-домашнему нагревало безрукавку. Он стоял, чувствуя кожей все шорохи, звуки и сияния, и, будто истаивал в них. Тогда ему впервые в трогательных мечтаниях представилась мерянка, последовавшая за своим умершим мужем в иной мир, и он наметил построить новую экспозицию о древнерусских женщинах.Почему по сравнению с византийскими дамами среди них так мало святых? Потому что, наверно, вся их жизнь ушла в землю, вот в такие заброшенные поля, в семью, впод государства. Бабий век здесь, как было высчитано на ближнем, недавно раскопанном средневековом кладбище, в среднем составлял тридцать девять лет. Столько же тягот и болезней выпало тем безымянным женам?.. Теперь жизнь их можно назвать подвигом, думал он, по сравнению с нашей, когда душа распадается на сумму помыслов и приражений. И женский тип, сотворившийся из всех этих мерянок, чудинок, кривичанок, из Доброшек, Жирочек, Домашек, Страшек – разлагается.