Страница 8 из 49
В Батраках он раздобыл фляжку самогона, и они распили ее с Толей. Ковалев рассказал ему о своей любви к девушке-землячке, на которой он женится, как только кончится война.
Он рассказывал ему о войне то сокровенное, что не найдешь в уставах и книгах и что нужно и важно только тем людям, которые воюют, не имея много вероятий дожить до конца войны, а не тем, кто после войны хочет узнать, какова она была.
Дружеское расположение фронтового лейтенанта льстило Толе. В поезде он старался казаться бывалым парнем, а когда речь заходила о девушках, с утомленной усмешкой говорил: «Да, брат, всяко бывает».
Сейчас Толе хотелось поболтать, как никогда, с Сережей и Верой, но он почему-то стыдился их перед Ковалевым, почему – сам не мог понять. Уйди Ковалев, он бы заговорил о том, о чем всегда говорил с двоюродными братом и сестрой. Минутами Ковалев тяготил Толю, и ему становилось стыдно оттого, что возникало такое чувство к верному дорожному товарищу.
Вся жизнь его была связана с миром, где жили Сережа, Вера и бабушка, но встреча с близкими людьми казалась сейчас случайной и мимолетной.
В мире военной службы, где были лейтенанты, политруки, старшины и ефрейторы, треугольники, кубики, «шпалы» и ромбы, продовольственные аттестаты и проездные литеры, ему суждено было отныне жить. В этом мире встретились ему новые люди, новые друзья и новые недруги, в этом мире все было по-новому.
Толя не сказал Ковалеву, что он хотел поступить на физико-математический факультет и собирался произвести переворот в естественных науках. Он не рассказывал Ковалеву о том, что незадолго до войны начал конструировать телевизор.
По внешности Толя был плечистый, рослый: «тяжеловес» – называли его в семье, а душа у него оказалась робкая и деликатная.
Разговор не вязался. Ковалев выстукивал на пианино одним пальцем «Любимый город может спать спокойно».
– А это кто? – зевая, спросил он и указал на портрет, висевший над пианино.
– Это я, – сказала Вера, – тетя Женя рисовала.
– Не похоже, – сказал Ковалев.
Главную неловкость вносил Сережа, он смотрел на гостей насмешливыми, наблюдающими глазами, хотя ему полагалось бы, как всякому нормальному отроку, восхищаться военными, да еще таким, как Ковалев, с двумя медалями «За отвагу», со шрамом на виске. Он не расспрашивал о военной школе, и это обижало Толю, ему обязательно хотелось рассказать о старшине, о стрельбе на полигоне, о том, как ребята ухитрялись без увольнительной записки ходить в кино.
Вера, знаменитая в семье тем, что могла смеяться без всякого повода, просто оттого, что смех был постоянно в ней самой, сегодня была неразговорчива и угрюма. Она присматривалась к гостю, а Сережа точно нарочно затевал самые неподходящие разговоры, со злорадной прозорливостью находил особенно бестактные слова.
– Вера, а ты что молчишь? – раздраженно спросил Толя.
– Я не молчу.
– Ее ранил амур, – сказал Сережа.
– Дурак, – ответила Вера.
– Факт, сразу покраснела, – сказал Ковалев и плутовски подмигнул Вере: – Точно, влюблена! В майора, верно? Теперь девушки говорят: «Нам лейтенанты на нервы действуют».
– А мне лейтенанты не действуют на нервы, – сказала Вера и посмотрела Ковалеву в глаза.
– Во, значит, в лейтенанта, – сказал Ковалев и немного расстроился, так как лейтенанту всегда неприятно видеть девушку, отдавшую сердце другому лейтенанту.
– Знаете что, – сказал он, – давайте выпьем по сто грамм, раз такое дело, у меня в фляжке есть.
– Давайте, – внезапно оживился Сережа, – давайте, обязательно.
Вера сперва стала отказываться, но выпила лихо и закусила солдатским сухариком, добытым из зеленого мешка.
– Вы будете настоящая фронтовая подруга, – сказал Ковалев.
И Вера стала смеяться, как маленькая, морща нос, притопывая ногой и тряся русой гривой волос.
Сережа сразу захмелел, сперва пустился в критику военных действий, а потом стал читать стихи. Толя искоса поглядывал на Ковалева, не смеется ли он над семейством, где взрослый малый, размахивая руками, читает наизусть Есенина, но Ковалев слушал внимательно, стал похож на деревенского мальчика, потом вдруг раскрыл полевую сумку и сказал:
– Стой, дай я спишу!
Вера нахмурилась, задумалась и, погладив Толю по щеке, сказала:
– Ой, Толя, Толенька, ничего ты не знаешь! – таким голосом, точно ей было не восемнадцать лет, а по крайней мере пятьдесят восемь.
8
Александра Владимировна Шапошникова, высокая, статная старуха, задолго до революции кончила по естественному отделению Высшие женские курсы. После смерти мужа она одно время была учительницей, затем работала химиком в бактериологическом институте, а в последние годы заведовала лабораторией по охране труда. Штат в лаборатории был невелик, а во время войны и вовсе уменьшился, и ей приходилось самой ездить на заводы, в железнодорожные депо, на элеватор, на швейные и обувные фабрики, брать пробы при исследовании воздуха и промышленной пыли. Эти поездки утомляли, но Александре Владимировне они были приятны и интересны. Она любила работу химика и в своей маленькой лаборатории сконструировала аппаратуру для количественного анализа воздуха промышленных предприятий, производила анализы металлической пыли, технической и питьевой воды, определяла вредоносные окись углерода, сероуглерод, окислы азота, анализировала различные сплавы и свинцовые соединения, определяла пары ртути и мышьяка. Она любила людей и при поездках на предприятия заводила дружбу с токарями, швеями, мукомолами, кузнецами, монтерами, кочегарами, кондукторами трамваев, железнодорожными машинистами.
За год до войны она взялась вечерами работать в технической библиотеке, делала переводы для себя и для инженеров сталинградских заводов. Она знала иностранные языки – английский и французский, которым учили ее в детстве, а немецкий она изучила, живя с мужем в эмиграции, в немецкой Швейцарии: в Берне и Цюрихе.
Вернувшись с работы, она, подойдя к зеркалу, долго поправляла свои белые волосы, приколола к воротничку блузки брошечку – две эмалевые фиалки. Она задумалась на мгновение, глядя на себя в зеркало, и решительно открепила брошку, положила ее на столик. Дверь приоткрылась, и Вера громким, смешливым и испуганным шепотом сказала:
– Бабушка, скорей, пришел этот самый грозный старик Мостовской!
Александра Владимировна на секунду замешкалась, вновь приколола брошку и торопливо пошла к двери.
Она встретила Мостовского в маленькой передней, заставленной корзинами, старыми чемоданами и мешками с картошкой.
Михаил Сидорович Мостовской принадлежал к людям той неисчерпаемой жизненной силы, о которых принято говорить: «Это человек особой породы».
Мостовской жил до войны в Ленинграде. Его вывезли из блокады самолетом в феврале 1942 года. Мостовской сохранил легкость походки, хорошее зрение и слух, сохранил память и силу мысли, а главное – сохранил живой, незапыленный интерес к жизни, науке и людям. Он обладал всем этим, несмотря на то что прожил жизнь, которой бы хватило на много людей: столько пришлось на него одного царской каторги, ссылки, бессонных трудовых ночей, лишений, ненависти врагов, разочарований, горечи, радости, печали. Александра Владимировна познакомилась с Мостовским до революции. Это было в ту пору, когда покойный муж ее служил в Нижнем Новгороде, и Мостовской, приехавший туда по конспиративным делам, около месяца прожил у Шапошниковых на квартире. Потом уж, после революции, она, приезжая в Ленинград, навещала его, а ныне, в пору войны, судьба столкнула их в Сталинграде.
Он вошел в комнату и оглядел прищуренными глазами стулья и табуретки, стоящие вокруг накрытого белой скатертью, ожидавшего гостей стола, стенные часы, платяной шкаф, китайскую складную ширму с вытканной шелком фигурой крадущегося тигра среди зеленовато-желтого бамбука.
– Эти некрашеные книжные полки напоминают мою ленинградскую квартиру, – проговорил Мостовской, – да и не только полки напоминают, но и то, что на полках: вот «Капитал», и Ленинские сборники, и Гегель – по-немецки, а на стене портреты Некрасова и Добролюбова.