Страница 17 из 23
Предприняв необходимые меры для предотвращения заражения, я использовал тряпки, чтобы стереть мою блевотину. Тут требовалось поработать на совесть. Любой фермер скажет вам, что человеческая блевотина привлекает всякую живность точно так же, как не закрытая должным образом яма для пищевых отходов, – енотов, сурков, но главным образом крыс. Крысы обожают человеческие харчишки.
Несколько тряпок у меня осталось, но это были ветхие кухонные полотенца – слишком тонкие, они не годились для моей очередной цели. Я снял с крюка серп, осветил дорогу к поленнице и отрезал квадратный кусок плотного брезента, которым мы накрывали дрова. Вернувшись в амбар, присел у трубы, направил в нее свет лампы, желая убедиться, что ни одна крыса (та самая или какая-то другая, потому что там, где замечена одна крыса, их наверняка много) не собирается защищать свою территорию. Труба – во всяком случае, те четыре фута, которые я увидел, – была пустой. Я не заметил даже катышков, и меня это не удивило. Эта дорога активно использовалась – единственная оставшаяся у них дорога, – и на ней они не гадили, оправляясь уже в амбаре.
Я засунул брезент в трубу. Жесткий и объемный, он никак не хотел лезть в узкое отверстие, и мне пришлось воспользоваться черенком швабры, чтобы затолкать его подальше, но я справился.
– Вот, – сказал я. – Посмотрим, как вам это понравится. Задыхайтесь на здоровье.
Я вернулся к стойлу Ахелои, чтобы проверить, как она. Корова стояла спокойно и даже печально посмотрела на меня, когда я погладил ее по боку. Я знал тогда и знаю теперь, что она была всего лишь коровой, – будьте уверены, фермерам редко приходят в голову романтические мысли в отношении животного мира, – но от этого взгляда у меня на глаза навернулись слезы, и мне пришлось подавить рыдание. Я знаю, ты сделал все, что мог, говорил этот взгляд. Я знаю, это не твоя вина.
Но вина была моей.
Я думал, что буду долго лежать без сна, а заснув, увижу крысу, с соском в пасти бегущую по деревянным половицам амбара к трубе, но заснул практически сразу, спал крепко, без сновидений и хорошо отдохнул. Проснулся в залившем спальню утреннем свете и с вонью разлагающегося тела моей мертвой жены на руках, простынях и наволочке. Резко сел, жадно хватая ртом воздух и уже понимая: этот запах – иллюзия, этот запах – мой кошмарный сон. Он пришел ко мне не ночью, а с утренним светом, когда я уже лежал с широко раскрытыми глазами.
Я опасался угрозы заражения от крысиного укуса, несмотря на мазь, но все обошлось. Ахелоя умерла в том же году, но не от этого. Больше, однако, она молока не давала. Ни единой капли. Мне следовало забить ее, но я никак не мог заставить себя это сделать. Из-за меня она и так настрадалась.
На следующий день я протянул Генри список покупок, велел взять грузовик, поехать в город и все купить. Широкая, изумленная улыбка расползлась по его лицу.
– Грузовик? Я? Сам?
– Ты по-прежнему помнишь передние передачи? И по-прежнему сможешь найти заднюю?
– Господи, конечно!
– Тогда, думаю, ты можешь ехать. Не в Омаху и даже не в Линкольн, но если не будешь гнать, без проблем доберешься до Хемингфорд-Хоума.
– Спасибо! – Сын обнял меня и поцеловал в щеку. На мгновение возникло ощущение, что мы с ним вновь друзья. Я даже позволил себе в это поверить, хотя сердцем понимал: это не так. Улики, возможно, спрятаны под землей, но правда стояла между нами – и будет стоять всегда.
Я дал ему кожаный бумажник.
– Это бумажник твоего деда. Можешь оставить его себе; я все равно собирался подарить его тебе осенью, на день рождения. В нем деньги. Все, что останется, – твое. – Я чуть не добавил: «И не привози с собой бродячих псов», – но вовремя осекся. Эта фраза частенько слетала с губ его матери.
Он попытался поблагодарить меня снова, но не смог, слишком волновался.
– На обратном пути остановись у кузницы Ларса Олсена и залей полный бак. Не забудь об этом, иначе вернешься на своих двоих, а не за рулем.
– Я не забуду. И… папка?
– Что?
Он переступил с ноги на ногу и застенчиво посмотрел на меня.
– Могу я заехать к Коттери и предложить Шен прокатиться со мной?
– Нет, – ответил я. У него вытянулось лицо, прежде чем я продолжил: – Но ты можешь спросить у Салли или Харлана, можно ли Шен поехать с тобой. И обязательно скажи им, что никогда раньше в город не ездил. Я доверяю тебе, сынок, полагаюсь на твою честность.
Как будто мы оба не стали лжецами.
Я стоял у ворот, пока наш старый грузовик не исчез в облаке пыли. В горле застрял комок, который я не мог проглотить. У меня возникло необъяснимое, но отчетливое ощущение, предчувствие, что я больше его не увижу. Наверное, так бывает с большинством родителей, которые в первый раз видят, как ребенок впервые уезжает куда-то один, и осознают, что он достаточно взрослый, чтобы самостоятельно выполнять те или иные поручения. То есть он уже больше, чем ребенок. Но я не мог долго раздумывать над этим. Мне предстояло важное дело, и я отослал Генри для того, чтобы заняться им в его отсутствие. Он все равно мог увидеть, что случилось с нашей коровой, и догадаться, кто это сделал, но я подумал, что следует немного смягчить удар.
Сначала я заглянул в стойло Ахелои. Она была несколько апатичной, но в полном здравии. Потом проверил трубу. Ее по-прежнему затыкал брезент, но я не питал особых иллюзий: со временем крысы все равно его прогрызли бы. Требовалась затычка покрепче. Я принес мешок цемента к колонке и в старом ведре замесил раствор. Вернувшись в амбар, подождал, пока он загустеет, после чего продвинул брезент еще глубже, как минимум на два фута, и освободившееся пространство набил цементным раствором. К тому времени, когда Генри вернулся (и в прекрасном настроении: в город он поехал с Шеннон, а сдачи хватило на газировку и мороженое), раствор затвердел. Полагаю, некоторые крысы могли в поисках еды выбраться из трубы до того, как я засунул туда брезент, но я не сомневался, что большинство остались замурованными в темноте, включая и ту, что покалечила бедную Ахелою. И там, внизу, им предстояло умереть. Если не от удушья, то от голода, когда опустеет их чудовищная кладовая.
Так я тогда думал.
В промежутке между 1916 и 1922 годами в Небраске процветали даже самые глупые фермеры. Харлан Коттери, далеко не глупый, жил лучше многих. Его ферма ясно говорила об этом. В 1919-м он добавил к ней амбар и силосную башню, в 1920-м пробурил глубокую скважину, которая давала невероятные шесть галлонов в минуту. Годом позже провел воду в дом (хотя ему хватило ума оставить туалет во дворе). И потом трижды в неделю он и его женщины могли наслаждаться невероятной для глубинки роскошью: ванной и душем, горячая вода для которых не подогревалась в ведрах на плите, а поступала по одним трубам, чтобы по другим стечь в пруд. Именно благодаря душу открылся секрет, который хранила Шеннон Коттери, хотя, полагаю, я его уже знал с того дня, когда она сказала: «За мной он ухаживает, это так», – сухо и тускло, очень уж не похоже на нее, и при этом смотрела не на меня, а на далекие силуэты жатки ее отца и идущих следом сборщиков урожая.
Произошло это в конце сентября, когда кукурузу давно собрали, но на огороде оставалось много работы. Как-то в субботу, когда Шеннон наслаждалась душем, ее мать шла по заднему коридору с охапкой белья, которое она сняла с веревки раньше, чем следовало, поскольку дело шло к дождю. Шеннон, вероятно, думала, что плотно закрыла дверь ванной, – большинство женщин стремятся к тому, чтобы никто не подсматривал за ними в душе, а у Шеннон, когда лето 1922 года перешло в осень, была для этого особая причина – но, возможно, защелка соскочила, и дверь чуть приоткрылась. Мать Шеннон заглянула в щелку, и пусть занавеска полностью отгораживала душевую, намокнув, она стала полупрозрачной. Салли могла и не видеть дочь; ей хватило одного взгляда на силуэт девушки, на этот раз без свободного квакерского платья, которое позволяло скрыть фигуру. И тут все стало ясно: пять месяцев беременности или около этого. Наверное, Шеннон все равно не смогла бы еще долго хранить свой секрет.