Страница 18 из 113
Аполлону Григорьеву, в свою очередь, принадлежат две большие статьи о русском фольклоре. Записанная им от цыгана Антона Сергеева песня о взятии Казани, пройдя через несколько рук, очень кстати попала к Мусоргскому, занятому «Борисом Годуновым». Что же до его знакомства с Екатериной Сергеевной, виделись они то у его родителей, то у ее матери и тетки, а еще у Визардов, куда Григорьев являлся сугубо трезвым. Она терпеливо, безотказно выслушивала его хвастливые повествования — и по доброте своей не осуждала.
Встречались ли они после? Неизвестно. Екатерина Сергеевна до конца жизни хранила портрет молодого Аполлона Александровича. А в 1863 году он, кажется, даже не успел посокрушаться по поводу ее замужества, как сокрушался после свадеб Антонины Корш и Леониды Визард. Когда она выходила за Бородина, Григорьев был поглощен собственными злоключениями и писанием ядовитых рецензий о творениях супруга Леониды, драматурга Михаила Николаевича Владыкина. В 1857-м — другое дело: тогда он ревновал Катеньку Протопопову к «старцу». Благодаря ревности Григорьева круг ее связей в литературной и журналистской среде обретает чуть большую четкость — таинственным «старцем» был Николай Михайлович Пановский.
Пановский вошел в «молодую редакцию» «Москвитянина» все в том же 1850 году и здесь дебютировал как музыкальный критик. Родившийся, по разным сведениям, то ли в 1802-м, то ли в 1797 году, он — отец пятерых взрослых детей — среди молодежи смотрелся белой вороной, но предпочитал именно такое общество. В юные лета Пановскому довелось некоторое время посещать лекции в Московском университете. В 1818 году началась его служба в гренадерском и гусарском полках. В 1832 году он уехал в Варшаву служить по ведомству внутренних дел и на этой новой службе стал редактором «Официальной газеты Царства Польского». В 1849-м Пановский вышел в отставку, поселился в Москве и, не имея средств, принужден был снова заняться литературным трудом.
Столпы российской словесности Пановского не жаловали. Лев Николаевич Толстой 14 ноября 1866 года написал жене из Москвы: «Поехал с Петей к Зайковским… У них был гость, Пановский, тот самый, что я ругаю за фельетоны…» (скорее всего, дело происходило в доме Дмитрия Дмитриевича Зайковского, доцента Московского университета, прежде — ординатора Голицынской больницы).
Николай Алексеевич Некрасов припомнил Николая Михайловича в «Фельетонной букашке» (1865):
Еще раньше во вступительном слове «Свистка» к читателям (1863) Некрасов превратил «того самого» в собирательный образ всего скверного в отечественной журналистике:
Верно, Пановский печатался у Михаила Никифоровича Каткова в «Ведомостях» и в «Русском вестнике» — там, где впервые явились свету «Война и мир», «Анна Каренина», «Идиот». У него были легкий характер, легкое перо и легкая рука, недаром он славился стихотворными экспромтами в гусарском духе и дружил со Львом Сергеевичем Пушкиным. Писал Пановский буквально обо всем. О музыкантах как человек, любивший музыку и стоявший вне всяких музыкальных партий, — очень доброжелательно. Он приятельствовал с князем Одоевским. Ему выпала честь стать вторым в истории критиком, отметившим композиторские опыты молодого Петра Ильича Чайковского, и первым, кто их похвалил.
В 1858 году в «Русском вестнике» была напечатана повесть Пановского «Могила братьев». Мастерски написанная, она начинается в духе тогдашних романтических опусов, но в финале вдруг модулирует в реализм, и это сделано очень естественно, с какой-то обескураживающей мудростью. Вернувшись из путешествия по России, Александр Дюма в приложении ко второму тому «Консьянса блаженного» (1861) поместил французский перевод «Могилы братьев» под названием «Марианна». Филологи утверждают, что перевод принадлежит Дюма, а современные французские издатели, не ведающие ни о каком Пановском, даже приписывают повесть Пушкину!
Дюма прибавил к тексту автора лаконичные пролог и эпилог. В прологе передан разговор о гибели Пушкина и Лермонтова на дуэли, имевший место в Петровском парке, у Дмитрия Павловича Нарышкина. Один из собеседников заявляет, что в России дерутся всегда всерьез и только по веским причинам. Дюма отвечает риторическим вопросом:
«— Вы полагаете, что все дуэли в России, даже самые злосчастные, имели серьезные причины?.. — и я повернулся к господину Пановскому (весьма выдающемуся литератору, чью предупредительность я не раз имел случай оцепить), как бы вызывая его на откровенность.
— Как же вы правы! — ответил он мне. — Я могу привести с десяток случаев в подтверждение сказанного вами!
— Хоть один, дорогой мой господин, хоть один? — попросил я. — Мое путешествие имеет свою философическую сторону, которую я, сколь могу, скрываю под живописным покровом. Итак, я хотел бы иметь рассказ о дуэли, в котором серьезность результата контрастировала бы с ничтожностью причины.
— Хорошо! — сказал он мне. — В моих руках как раз находится дневник, которым я волен распоряжаться: он заключает в себе письма старого гусарского капитана. Я сейчас печатаю отрывок оттуда; завтра я пришлю вам гранки, вы сделаете перевод и поступите с ним, как вам угодно.
Заговорили о других вещах; назавтра, верный своему обещанию, господин Пановский, которому я приношу здесь благодарность, прислал мне фрагмент, который вы сейчас прочтете».
В эпилоге писатели вновь беседуют:
«— Ну, хорошо, — спросил я у господина Пановского, тем же вечером возвращая ему его манускрипт и делая комплименты его отрывку. — Меня так заинтересовала ваша история, но чем же она заканчивается?
— Чего вам не хватает?
— Черт побери! Я хотел бы знать, что сталось с Зодомирским».
И Пановский досказывает вполне банальное, ожидаемо-романтическое окончание истории, скорее всего, самим Дюма и сочиненное.
Что же проездом через Москву получил французский романист? Сначала речь идет о гранках издания записок некоего гусарского капитана, причем текст еще нужно было бы перевести на французский. Но в тот же вечер (!) Дюма возвращает не корректурные листы, а рукопись и практически называет Пановского ее автором. Скорее всего, старый штаб-ротмистр Ахтырского гусарского полка сам перевел свою повесть на французский язык и подарил гостю манускрипт.
Несколько строк из «Марианны» трудно назвать портретом Николая Михайловича, но благодаря Дюма этот человек хоть на несколько мгновений оживает перед нами.
В последние месяцы своей жизни Пановский писал фельетоны для ежедневного «Вестника Московской политехнической выставки», изобретая целую россыпь псевдонимов: Философ с Самотеки, Достоверный источник, Вдвоем, Обмокни, Случайный фельетонист, Давнишний. 9 сентября 1872 года он умер, работая над очередным опусом. После этого фельетонов на страницах «Вестника» больше не появлялось.
Таков был «старец». До своей смерти он и не думал исчезать с горизонта Екатерины Сергеевны. В феврале 1870 года она сообщила мужу из Москвы, что «предается воспоминаниям со Старцами». Александр Порфирьевич тоже успел свести с ним тесное знакомство, через десяток лет «старческий и аристократический говорок» Ференца Листа напомнил ему речь Пановского.
Как видно, Екатерина Сергеевна привыкла быть среди талантливых, добившихся известности людей. Более того, она привыкла находиться в центре их внимания. Бородин и его будущая жена принадлежали, в сущности, к одному кругу, только он знал его с естественно-научной стороны, она — с музыкальной и литературной. Окажись Бородин в Москве раньше, чем в Германии, они наверняка бы встретились. С первых дней знакомства Екатерина Сергеевна стала для Александра Порфирьевича арбитром во всем, что касалось поэзии и музыки. Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов свидетельствует: «Будучи великолепной пианисткой и чудной музыкантшей, она очень часто, и всегда верно, отмечала недочеты в сочинениях А. П., и не было случая, чтобы он с ней не согласился. Кажется, она была его единственным критиком и цензором, с которым он считался, так как к замечаниям своих музыкальных друзей — Стасова, Кюи или Римского-Корсакова — он относился если не равнодушно, то по крайней мере не торопился следовать их советам». И еще один штрих: Екатерина Сергеевна очень любила танцевать.