Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5

А вот совсем другая картина.

Рынок на открытом воздухе, на покатой местности. Виден в ширь. Сотня палаток. Все кишит. Необыкновенная быстрота нашего движения делает несколько смутными очертания предметов и лиц, меж тем как скрип колес по рельсам покрывает все шумы, шаги и голоса. Но запах охватывает нас, мчится с нами, вьется и опускается, приторный и жирный запах, колбасных времен Осады, пирожных и английских кондитерских изделий, разложенных на прилавках, розовых и желтых пудингов, пластов красного полурастаявшего леденца, утыканного половинками прогорклого миндаля, фиолетовых груд безымянных желе и несказуемых студней, пыльных нагромождений Frenchrocks, tea and coffee cakes и попорченных muffins, все это кружится, тает и испаряется в весело растущем отдалении и в туманах исчезающего сна.

Кладбище, куда не приводит меня предыдущий сон, представляется мне в двух совсем различных видах.

Иногда в сильный дождь с ветром перед заходом солнца, очевидно торопясь куда-нибудь добраться и мало озабоченный видом окрестностей, я прохожу большими шагами по высокой аллее, с одной стороны окаймленной могилами, растрепанными деревьями и высокими вздрагивающими травами, меж тем как с другой спускается долина и ее деревья – деревья лесов: буки, дубы и ясени – стонут и скрипят своими вершинами как раз на одной высоте со мной, а в чаще сквозь сумрак вечера и сумрак ветвей просвечивают надгробные памятники, урны и кресты.

Иногда же мне представляется летнее утро, уже жаркое в десять часов. Тени сини вдоль тротуаров и мощно вырезываются на улице меж солнечных ромбов. Как раз в середине какого-нибудь красивого квартала, Отейль или Нейльи, не торгового, но довольно людного, сквозь стекла кареты, в которой я сижу, я вижу издали урывками поросший цветущими изгородями вал: за ним высятся белые надгробные часовни разных стилей и разной высоты, осеняемые пышными развесистыми деревьями, где чирикают воробьи и певчие птицы: у него почти греческий или сицилийский вид, у этого некрополя из мрамора и зелени посреди многолюдного города, и среди разбросанных изящных отелей, где все дышит беспечным равнодушием к смерти, он кажется лишь долгою нежною молнией под таким синим небом…

Настоящий Париж все же нередко появляется в этих грезах, но всегда какие-нибудь мои изменения, какие-нибудь невинные городские работы не преминут ввести в него что-нибудь странное и неожиданное. Так, например, рядом с базаром Бонн-Нувель, между бульваром того же имени и улицей, впадающей там же, я помещаю стеклянный пассаж, выходящий, следовательно, углом. Эта галерея очень красива, широка и удобна для торговли, несравненно удобнее всего, что только есть в этом роде. Я наделяю еще нижние этажи решетчатыми перилами, а подвальные – наружные, значит, – поперечными балюстрадами, как в Лондоне.

Напротив, если мне снится, что я там, в Лондоне, то все это характерное убранство исчезает. И это провинциальный город с вывесками на старо-французском языке, с узкими улицами спиралью, где по досадной и упрямой случайности я вижу себя постыдно пьяным и игрушкою оскорбительных происшествий.

Чтобы вернуться к Парижу и с ним покончить, я должен упомянуть об одном из снов моего раннего детства, когда я еще живал в провинции: мне часто снился на улице Сен-Лазар, немного ближе нынешнего местоположения церкви Грошик каретный сарай бок о бок с бесконечными казармами. Все припомнят, что они видали там сарай и казармы. Казармы были разрушены в 1855 году и на их развалинах вырос склад досок, только гораздо позднее уступивший место названной церкви. Каретный сарай исчез при расширении перекрестка. Все-таки я изумился, как маленький мальчик, когда, спустя годы после того, как я забыл свой сон, чтобы теперь внезапно вспомнить о нем, я в первый раз увидел этот уголок улицы, так хорошо мне знакомый.

Я порядком постранствовал, жил много месяцев в провинции и за границей, и все это продолжалось достаточно долго, чтобы за это время нажить себе привычек, набраться страстей и приключений, наконец, чтобы видеть их во сне. И что же? Кроме изложенного случая в Лондоне, все мои ночи протекают в Париже или же «нигде». Конечно, это «нигде» трудно уловить. Насколько я в силах что-нибудь восстановить – это страна, как всякая другая: города и деревни. В одном из этих городов есть что-то вроде сводчатого прохода, очень темного, очень длинного, сырого и узкого, как туннель, и пахнущего уриной, куда я боюсь углубляться из опасения воров. Но это уже всецело относится к кошмарам, и я перехожу дальше. Что же еще в этих городах? Да, рестораны, где я порчу себе желудок, люди когда-то очень знакомые, которых я снова встречаю и называю по именам, вновь забываемым после пробуждения, – вот и все, все. Да, в открытом ли это поле или при выходе из одного из этих городов «нигде» я оказываюсь на шоссе, окаймленном чрезмерно высокими деревьями, обнаженными, совсем черными, и с которых без ветра каждое мгновение падают ветки на влажную почву, забрызгивающую меня грязью?

А затем все расплывается в тумане. Воспоминание тоже.

Опять на каторге

Ilfaisait noir dans t'escalier,

Plus noir encore sur le palier,





Et pour comble d’infortun

On ne voyait pas ia lune.

Моей всегдашней мечтой было жить в настоящей деревне, где-нибудь «в открытом поле», в каком-нибудь хозяйстве, на ферме, где я был бы владельцем и одним из работников, одним из самых смиренных в виду моей слабости и лени.

И вот я осуществил это «hoc erat», я узнал, испытал, оценил мелкие полевые работы, легкое садовничество, милое любопытство, здоровое сельское злословие, которое делает ваш дом как бы стеклянным и принуждает следить за своим поведением, всегда держа на страже готовое было уснуть сознание достоинства, и непробудный сон после простого дня. Такая жизнь длилась достаточно времени, чтобы всегда вспоминать о ней и долго сожалеть.

Ибо обстоятельства – была ли в них моя вина, что вероятно, или нет, что тоже возможно – снова швырнули меня и даже довольно грубо прямо в самую гущу парижской каторги.

И вот я, угрюмый горожанин, без языка и с чувством отчужденности, сижу в былом своем углу, от которого некогда отрекся, бьюсь из-за корки хлеба посреди этой распри искусственных интересов и бешеных наслаждений, без бодрой мечты, отягощенный бесплодным опытом. Беготня и хлопоты, плоские и утомительные, как тротуар, отравленные обеды, ночи без сна, соседства, с которыми поневоле приходится мириться, искушения презренные, но властные над дряхлым сердцем, которое некогда отдавалось им всецело.

Ночью я взбираюсь но моим ста ступеням, чиркая спичками, обжигающими мне концы пальцев, с мышцами, полными усталости, с головой, полной уличных песен, чтобы лечь спать и не заснуть под нескончаемый стук карет со спущенными шторами, и телег, и тачек, и возов, нагруженных ломом, разбитой мебелью и мусором.

Собаки

Великий Бодлер воспел добрых псов ленивой Бельгии. Я, немощный, хочу попытаться воспеть собаку Парижа. Жан Ришпен недавно прекрасно описал одну из разновидностей этой породы, настолько превосходящей человечество наших дней, – бездомного пса, гуляку, невинного приживальщика, но отнюдь не сутенера, пса кафе, пивной, кабачка или харчевни, пса бродягу, но и гордеца в своем роде, который вовсе неплох.

Как бы то ни было, вот она, моя собака.

Я живу очень высоко, я, видите ли, несколько горд, в комнате, окно которой выходит прямо против самой многолюдной улицы Овернского Парижа.

На этой улице, как раз посреди мостовой, где каждое мгновение сломя голову проносятся омнибусы, по десятку телег в минуту и по тысячи фиакров в час, расположился великолепный ньюфаундленд, черный, как ворон, и дерзкий, как он, но без его кровожадности, отдыхающий там, как лаццарони, и повелевающий, как Дон-Жуан. Его любовные страсти и его дремота благоволят порой заметить, что есть колеса и существуют лошади, но это лишь в крайнем случае, – и телеги, и омнибусы, фиакры сворачивают чаще, чем он себя беспокоит.