Страница 7 из 21
Было и кое-что еще пугающее. Впервые это случилось, когда Даше исполнилось шесть. Стояла одна из тех душных июльских ночей, когда воздух кажется смолисто-навязчивым и таким тяжелым, что им легко одурманиться, но почти невозможно, вдыхая его, уснуть. До половины третьего Ангелина ворочалась под простыней, которая пропиталась ее потом и воспринималась бетонной плитой, а потом решила выпить ледяного чаю.
В кухне она увидела Дашу.
Дочь лежала под столом, раскинув руки, и от неожиданности Ангелина вскрикнула: ей сперва показалось, что девочка не дышит. Но Даша дышала мерно и глубоко, ее сон был крепким, как будто ее искусственно одурманили эфиром. Ангелина на руках перенесла девочку в постель и через какое-то время почти забыла об инциденте. Но спустя пару недель крепко спящая дочь обнаружилась в коридоре, у вешалки. Она лежала в странной позе, подогнув колени и упершись лбом в пол. Как будто молилась.
Ангелина кинулась сначала на интернет-форумы, а потом и на консультацию к именитому психиатру. Ее успокоили: детский сомнамбулизм – явление распространенное; пройдет время, и Даша перерастет эту странность. Пока же надо всего лишь позаботиться о ее безопасности – чтобы во время таких прогулок она не поранилась или, скажем, не выпала в окно.
Ходила Даша во сне не то чтобы часто, но и забыть о своем недуге не давала.
– Ангелина, что это ты в таком виде по двору разгуливаешь?
Женщина вздрогнула.
Возле забора стояла незаметно подкравшаяся соседка – круглолицая женщина с носом-картошкой, обветренной кожей и тяжелым крестьянским задком. Видимо, она была примерно одного возраста с Ангелиной – максимум лет тридцать пять, – но кожа ее не знала дорогих кремов, тело никогда не холили диетами или массажами, волосы не укладывали феном, а практично прятали под хлопчатобумажный платок. Солнце и ветер огрубили ее некогда миловидное лицо, разлиновали его морщинками, поэтому женщина выглядела значительно старше. Соседку звали Марьей, она родилась в Верхнем Логе, да так и прожила здесь всю жизнь, не выезжая дальше Ярославля.
К Ангелине она отнеслась с подозрением. Изнеженная москвичка, из дома не выходит раньше полудня, огород не разбила, даже цветочки посадить поленилась, по ночам жжет свечи, носит шелка и босоножки на каблуках, зачем-то красит губы. Брови черные, ломаные, как у ведьмы, и взгляд как у гулящей кошки. А самой, поди, уже за тридцатник (как бы она удивилась, если бы узнала, что Лине уже тридцать восемь). И мужика нет – стыдоба. Дочку явно нагуляла, судя по всему, такую же ветреную и никчемную.
«В чем хочу, в том и хожу, сад-то мой», – хотела огрызнуться Ангелина, да не решилась. Зачем ссориться с соседями? Кто их знает, еще дом спалят, а ей потом плати…
– Да вот, Марья Петровна, дочка моя потерялась куда-то, – улыбнулась она.
– А вставать раньше не пробовали? – хитро прищурилась соседка, да еще и подбоченилась.
Это было уже совсем наглой выходкой. В любой другой день Ангелина вышла бы из себя и дала понять бесцеремонной клуше, who is who, но после инцидента с колодцем по ее венам тягучей патокой разлилась непонятная слабость.
– Наверное, к речке поехали, – смягчилась Марья, поняв, что воевать с нею изнеженная москвичка не собирается. – Целая ватага на велосипедах просвистела часа полтора назад.
– У Даши нет велосипеда…
– Велика беда! – хмыкнула Марья. – Ее, наверное, Ванька Обухов из крайнего дома на раму посадил… Ох, гляди, Ангелина, еще нюхнешь ты с ней горя! Девка у тебя непростая, сразу видно. Принесет в подоле…
– Не говорите глупости! – поморщилась дачница. – Даше всего двенадцать лет.
На поле материнства Ангелина всегда была чужим игроком, заслуживающим дисквалификации. Матерая мазохистка, наделенная даром извлекать из каждого кусочка боли чудесные нервные штрихи, линующие холст, она всю жизнь была одиночкой. Осмысление боли и ее переработка в произведение искусства нуждаются в личном пространстве. У нее всегда было вдоволь территории – воспитанная сильной, целыми днями пропадающей на работе матерью, она с юности привыкла к одиночеству и уютно в нем обжилась. Вокруг нее всегда были не обычная комната, не обычная улица, не обычная дорога, а хрупкий, бензиново переливающийся всеми красками мир, в котором помимо нее самой обитали такие демоны, что Борхес смог бы написать второй том своего Бестиария.
Ангелина любила все, что делало ее грустной, – момент, когда золотая осень переходит в серую и слякотную, низкое небо, горьковатый коньяк, европейское кино, ароматы полыни и корня ириса, пробирающие до мурашек стихи, и мужчин, женатых, умных и старых. Ей было всего семнадцать, когда первый такой мужчина вошел в жизнь Лины, и ее внутренняя принцесса-в-замке, красивая анемичная девочка, измученная музыкой «Пинк Флойд» и Осипом Мандельштамом, вдруг взорвалась такой полноцветной радугой, что было даже страшно. Она почти не ела и почти не спала, могла за ночь написать картину, а потом утром продать ее в подземном переходе к Измайловскому вернисажу. У нее покупали – не могли не купить! Потому что в ней было нечто большее, чем гений или ремесленный опыт, в ней была страсть, когтями раздирающая на кусочки.
В балетном полете прошла ее юность и молодость, а зрелость Ангелина встретила в неоспоримом статусе ведьмы. Она по-прежнему была несчастна, по-прежнему выбирала не тех мужчин, но это всегда была блаженная, осознанная, добровольно водруженная на золоченый трон боль. На улице девушка носила шляпы-таблетки с вуалью, а дома – шелковые китайские халаты. У нее были перстни с огромными аметистами и всегда влажные глаза. Иногда она покупала кокаин и ненадолго становилась электрически смешливой. Иногда уезжала в Крым и снимала там дачу с садом, а возвращалась в несвойственном для нее спокойном и сытом состоянии. Ангелина овладела искусством влюблять, не утратив способности влюбляться, и при желании могла бы стать той, кого женские журналы называют self made woman. Однако предпочитала быть такой, какой была всегда, – нервной, бледной, умеренно голодной и совсем-совсем одинокой.
И вот ей двадцать семь, и очередной месяц без крови на трусах она встречает буднично и с холодным сердцем – ее организм был слишком нервным и нестабильным, чтобы выдерживать регулярный цикл. Получилось как в дурном романе – живот рос, а принцесса, далекая от мещанских реалий, пыталась сидеть на диете из сельдерея и слабительного, потому что мягкие щеки и округлившиеся плечи вносили эстетический диссонанс в образ декадентской красавицы, ею взлелеянный. Однажды она предсказуемо упала в обморок в торговом центре, в отделе чулочно-носочных изделий (Ангелина была из тех женщин, которые считают колготки унизительными и носят исключительно чулки, даже в тридцатиградусный мороз). Перепуганная продавщица вызвала «скорую», и врач, круглолицая женщина с суровым ртом, твердо стоящая на земле, обидно отчитала пришедшую в себя Ангелину – и за слабительное, и за чулки, и за то, что та до сих пор не подумала об обменной карте, а самой через пять месяцев рожать. Так и выяснилось, что священное одиночество нарушено изнутри: где-то там, под растягивающейся кожей, растет человек – предположительно женского пола.
Сначала, конечно, Ангелина была обескуражена и все поверить не могла, что эта водевильная, пошлая история приключилась именно с нею. Но потом даже обрадовалась. У нее было богатое воображение и безупречное чувство цвета. Ей рисовалась просторная комната с развевающейся белой шторкой. В ней она сама в глубоком бархатном кресле – распустившаяся, плодородная мать-земля, Гея, богородица – и розовая девочка с умными серьезными глазами. Ангелина будет рисовать, а девочка, запутавшись в мягких складках ее длинной шелковой юбки, станет смотреть на нее снизу вверх, как на своего личного бога. Она выбросила лишнюю мебель, перекрасила стены, сшила новые шторы и обтянула винтажным бархатом старое, доставшееся от бабушки кресло. У нее было достаточно вкуса и энергии, чтобы малыми средствами воплощать мечты. Из обычной деревянной детской кроватки была сделана колыбель принцессы, а к ней сшит марлевый балдахин. В последний день своей беременности Ангелина зачем-то пошла в «Детский мир» и купила белого плюшевого медведя, который едва ли был необходим младенцу, зато отлично смотрелся на подоконнике рядом с вазой из чешского хрусталя.