Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 24

Опыт объятий и запрет на дальнейшее, принятый нами по крайней мере до окончания школы, привел к тому, что я стал острее ощущать прикосновение других девушек. Помню, в переполненном «втором» троллейбусе я оказался прижатым к заднему стеклу, рука нашла себе место за поручнем. И вдруг в раскрытую ладонь легла девичья грудь. Сбоку мне была видна лишь прядка надо лбом попутчицы, зато грудь я изучил, возможно, к девушкиному удовольствию, в полной мере. Это был опыт бесчувственной половой близости, я ведь даже не увидел ее глаз. И этот опыт долго казался мне единственно вероятным способом снять юношеское напряжение, поскольку о чувствах к кому-либо, кроме Тани, речи быть не могло.

Неудивительно, что и в Москву мы с Таней поехали вместе. В нашем математическом классе я не был самым фундаментально лучшим учеником, но уроков провинциальной старушки Ольги Архиповны мне хватило, чтобы решить переданные мне за дверь экзаменационного зала два варианта вступительных задач, – и Таня со своей подружкой поступили. Мы оказались в разных общежитиях, в разных компаниях – я в разгильдяйско-свободной гуманитарной, она – в правильной и точной среде будущих управленцев. И я почувствовал, что значит книжное слово «отчуждение». С тем большим отчаянием я продолжал ее желать.

Я понимаю, что могу показаться смешным, глупым, грубым, во всяком случае, неделикатным. Но если уж взялся говорить о страхах, обязан достаточно внятно сказать о самом, может быть, липком из них. Надеюсь, это не заставит думать обо мне плохо тех, о ком я пишу.

Так формировалось мучительное «табу». Я не боялся оказаться несостоятельным при реальной близости, потому что не знал, что у женщин тоже могут быть свои требования. Когда в одной из женских комнат общежития меня томным голосом спрашивала, явно издеваясь, двадцатилетняя опытная девушка: «Ося, вы можете дать счастье женщине?», я даже не понимал, что речь она ведет об оргазме. Я боялся самой близости, как запретного. Очень может быть, что этот страх, преодоленный безоглядной взаимной любовью, называется целомудрием. Но до преодоления еще было далеко, путь лежал сквозь обычные общежитские шалости, путь случайный, приведший к верной точке.

Каких только слов я не услышал от девушек, обвалившихся на меня на первом курсе. Лез за пазуху, радуясь безответственности и необязательности, и слышал холодное: «Ты не думаешь, что мне может быть больно?» Та, которую пожалел и защитил, случайно выглянув в коридор, сказала при следующем свидании: «Когда мы поженимся, папа с мамой подарят нам эту квартиру и машину, а себе купят другую». Папа был полковником, мама – майором, а я собирался жениться на Тане и убежал. Еще одна, присевшая на ручку жидконогого кресла в холле рядом со мной, призналась, что больше пятнадцати минут целоваться не может, я не понял, но на всякий случай испугался. От одной прямо из постели в новогоднюю ночь меня утащили друзья, подслушав обещание жениться (с Таней начались размолвки). Про другую я гордо сказал, придя на рассвете в нашу комнату, что она оказалась девственницей. От возмущения Вовка так брыкался, что запутался в одеяле и долго не мог выбраться, чтобы сообщить мне, под хохот остальных, насколько я неправ.

У них даже песня была про меня, ставшая одним из фирменных знаков «Шуги кокупы», про то, как я, самый младший в компании, все никак не могу лишиться девственности. Не помогло даже близкое знакомство с пролетариатом. В кафе перекидывались взглядами с соседним столиком, выбирая, какая из сидевших дам больше подходит. Пошли приглашать на танец – нетолерантный, по нынешним меркам, конфуз: у той, которую выбрал Юрка, ножки, до того спрятанные под столом, оказались от колен маленькими и толстенькими, как пивные бутылки. А у моей одна нога была очень даже ничего, зато вторая – сухая. Да еще на свитере – значок «Ударник коммунистического труда». И чего она с ним после штукатурных своих работ потащилась из Кузьминок на улицу Горького!

Делать нечего, поехал провожать, надеясь на количество выпитого. Но когда она меня затащила на какой-то чердак, вырвался и заторопился в общагу – мол, скоро закроют. Думал, на этом все и кончится. Тем более, из конспирации назвался Игорем. Но Юрка подвел – показал своей коротконогой путь на Ломоносовский. И вот через несколько дней они явились туда довершить начатое с бутылкой, половиной буханки и солеными огурцами. Я убежал из комнаты, соврав про заседание редколлегии стенгазеты, а когда вернулся, моя баба-Яга радостная и довольная щипала волосы на мускулистой груди гитариста Андрея. И никак не могла понять, почему ребята меня зовут «Ёсиком». «Ёсик? Ёсик? – Игорёсик!» – нашелся Валерка.

А я не на редколлегию вовсе убегал, а к Любе. Поговорить. Как-то хорошо у нас с ней это получалось. Тем более, что я не пытался вообразить какие-то более близкие отношения – слишком хороша, не по мне. Даже старался познакомить ее с Вовкой, считал – он достоин. Однако разговоры, многокилометровые прогулки сквозь метель, а главное – естественная готовность помочь, признающая, при этом, мою силу, сняли отчуждение к чернобровой и краснощекой дальневосточнице. Все стало просто и неотвратимо, как у первых и единственных людей на Земле…





Совершеннолетие не уничтожило остальные мои тревожные вопросы. Что там у нее в голове? Как она сегодня на меня посмотрит? Нужен я ей? Боится забеременеть или не хочет раствориться, раскрыться? Почему со мной она так не смеется? И главный страх – охлаждения, измены, потери. Я научился его преодолевать, заставляя себя быть нужным, снова интересным, а конкретнее – следить каждодневно не только за собой, но и за тем, о чем думает человек рядом. Хотя тут встает новая опасность – надоесть, и не просто своим присутствием, а еще и влезанием в душу. Остается, несмотря ни на что, ноющая боязнь несоответствия ожиданий – и того, каким я окажусь в данный момент.

Боялся обидеть других женщин, боялся отказывать им – вдруг судьба за это больше ничего не предложат. Но ухитрился обойтись без серьезных романов. Даже гордился этим, пока подруга Альбина не сказала: «А ты подумал, что кому-нибудь из них хватило бы и маленького кусочка счастья?» Хмыкнул: «Тоже мне – счастье!», а потом сообразил, что дело-то не в моих достоинствах, а в том, что рядом со мной могли сочинить женщины.

Страшнее всего в этой и без меня растиражированной сфере половых откровений оказалось впечатление, полученное от друга. Отец многих детей и муж не одной жены, он вдруг рассказал мне, как влюбился в молодого поэта, как тот капризничает и жеманничает, мучает и не отпускает… Я заледенел! И стал выискивать и у себя признаки подобной возможности. Припомнил удивленно-радостный взгляд балетного критика, я его поцеловал в щеку от незнания этикета, вместо того чтобы просто приложится, что, как я потом заметил, проделывали все окружающие. А критик этот не мог оторваться от моего автора-физика, который свою неординарность подчеркнул, зайдя на нашу общую редколлегию в шортах. Всплыли, добавляя ужаса полуабстрактным рассуждениям, слова одной уже умершей подруги, которая увидела в моей гомофобии латентную противоположность…

Слава богу, обошлось!

Хорошо написал или нет – не понять никогда. Можно только почувствовать, насколько полно высказался. На данный момент, потому что завтра легко может оказаться, что сказал не то, что хотел, в недостаточной мере, намекнул на приемлемость того, что противно. И т.д. Стиль изложения раздражает и кажется искусственным, как эхо собственного голоса в зеркалах телефонных сетей. С этими вечно царапающими проблемами я живу больше сорока лет, с тех пор, как стал писать тексты, предназначенные для чтения посторонними.

Хотя, конечно, «хорошо написано» – это был главный критерий. Но важно было, чтобы он прозвучал и после опубликования опуса, а не только при первом чтении другом Сашей Касымовым. Мы с ним с шестнадцати лет стали публиковать заметки в республиканской молодежной газете (он – чуть раньше, так ведь и старше!). Переживали, когда читал и правил текст штатный сотрудник, потом – редактор. Раздражение этим естественным процессом осталось до сих пор.