Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 24



Не понравилось именно пристрастие, личный взгляд на общезначимые события. Кроме того, в день, празднуемый государством, я вспомнил об ошибках и трагедиях. Кто разрешил?! Но сразу меня почему-то не уволили, а наш замглавного, молодой Дима Ефремов послал полосу Василию Пескову – авторитетному автору репортажей и книг о первых космонавтов. Тот спокойно ответил, что данный материал, конечно, своеобразно раскрывает тему, но имеет право на жизнь. А через пару месяцев на всесоюзном совещании работников печати Василий Михайлович Песков с цековской трибуны рассказал, что вот так, как в Уфе, не нужно партии руководить газетой, что журналистам стоит дать немного свободы. Ахунзянов в кулуарах уверял Пескова, что его неправильно поняли.

А я окончательно перестал бояться потерять работу. Если будет из-за чего, если удастся сказать понятую мною и важную многим вещь – не жалко. Не пропаду. Я же видел людей, идущих на гораздо больший, смертельный риск. Идущих осознанно, а не под наркозом эмоций, навстречу тому, что принять нельзя. При этом без примеси фанатизма, позволяющего презирать смерть, поскольку (например, случай джихада) обещан способ ее превзойти.

Человек есть то, чего он боится. Может быть, моя переделка старой формулы кому-то понравится меньше, чем более наглядная и первородная «…то, что он ест», а я принимаю придуманную свою фразу, как рабочую гипотезу. Система табу – это культура, система личных страхов – личность. Совесть. Вера? По крайней мере, одна из осей координат. Недаром мировые религии стоят на обещании бессмертия, а заповеди начинаются с «не». Воспитание негативным примером: возжелал – будешь наказан.

Кроме того, есть и вторая сторона, о ней я даже стихи не так давно написал: «Я – наследник своих врагов». Адаптируешься к тому, с чем борешься, на тебя переходят, как в тесной схватке – чужой пот, чужие приемы, отношение к действительности. Стараешься на себя посмотреть глазами противника. В любом случае, начинаешь понимать другого. Подсознательный импринтинг. То, чего боишься, становится частью тебя, а поскольку боишься разного – и материального, и мифического, и вообще иллюзорного, то вся эту сумму страхов и можно считать внешним выражением себя. Ведь даже за свои положительные идеалы ты боишься: вдруг они смешны кому-то, неправильны по сути, делают тебя уязвимее, мельче.

В конце-концов, ничего страшного – страхи-то не обязательно заставляют делать подлости или предавать идеалы. Иногда – наоборот, в зависимости от того, чего боишься. От того, какой ты.

Вот я, например, труслив – боюсь драк. Удара. Хотя боли, в общем-то, сильной не испытываю, как-то даже убежал от милиционера по трибунам стадиона «Строитель», где зайцем смотрел мотогонки, а потом выяснилось, что бежал со сломанной пяткой – неловко прыгнул с трибуны. Но вот драться – даже в детстве, даже не до крови – практически не доводилось. По крайней мере, по собственной инициативе, да и били-то меня за всю жизнь раза два.

Помню свою идиотскую реплику: «Не надо снега! У меня гландов нет!», это мальчишки повалили меня, неуклюжего второклассника, и пытались накормить хрустящим снежком. Дело было вскоре после удаления миндалин, и мама со слов врачей строго запрещала мне простужаться. Я позорно плакал, идя домой. А мальчишек отогнали тяжелыми портфелями и мешками с тапочками девчонки из класса – так я с ними и подружился.

Собственно, сама операция – еще в Оренбурге – меня поразила первым отрывом от дома. В больнице, в детском отделении, в центре внимания оказалась взрослая почти девочка, рассказывавшая о своей любви к некоему форштадтскому, это такой казачий район в городе, бандиту. Сначала я слушал с недоверием, но потом, когда ее пришел навестить после операции сумрачный парень и она потянулась к нему, как деревце под ветром, я почувствовал незнакомую правоту. И восприятие моей операции было как бы сглажено этой девочкой, сначала преувеличенно на публику (репетировала встречу с любимым?) страдавшей, а потом забывшей о боли, как о поводе, который привел к ней сочувствующего.

Хотя я остро почувствовал боль, когда петельку накинули на гланды и дернули, сунув в горло еще и никелевый ножичек. Это была первая боль, сознательно причиненная мне, да к тому же – взрослыми и при моем почти согласии. В дальнейшем бывало и больнее, например, когда в кремлевской поликлинике мне вводили зонд в мочевой пузырь безо всякого наркоза…



В первые уфимские зимы мне нечасто приходилось бывать в школе, ревматические атаки пережидал в постели по несколько месяцев, иногда и в больницу клали. Так что дружба с одноклассниками пригодилась – приносили задания, которые мы потом выполняли вместе с мамой. Когда она уходила на работу, я раскатывал в лепешку пластилин и прикладывал к батарее – получалась, как сказал бы искусствовед, гемма, мини-барельеф. В пластилине мне виделись леса тонких растений. Еще вырезал из почтовых конвертов картинки, больше всего запомнился благородством коричневого тона и рисунка памятник погибшим кораблям в Севастополе. Надо бы посмотреть в натуре…

Когда я, классе уже в пятом, наконец вырвался из постели и вышел, переваливаясь рыхлым телом на слабых ногах, на улицу, встретили меня насмешками. И во дворе, и в классе – особенно те, кто не приносил мне заданных уроков. Мы шли цепочкой между осевшими сугробами, я, в основном, следил за светло-русой косой Гали, шифрованным именем которой исписывал не только промокашки (а «Ялаг», кроме прочего, была аббревиатура: «Я люблю Аксенову Галю»). Поэтому не обратил внимания, с чего это Ниткевич стал ко мне придираться.

– Толстый! Жирный! Поезд! Пассажирный! – это мне? А сам-то какой противный, как масляный! – Чего морду воротишь? Хочешь, в морду дам? Смотрите, он уже испугался! – И Галя смотрит, и Лешка смеется, хотя ведь мы с ним вместе писали имена наших девочек на запястьях. – Не, он драться не будет, не надейся! Евреи все такие трусливые. У него, наверное, и отец такой… – Отец? Бабушка хранила в шкатулке главных своих сокровищ его суконный ефрейторский погон, привезенный с войны, и серебряную медаль «За отвагу!».

Я ударил с такой силой, что Ниткевич упал. Потом вскочил, тыльной стороной ладони вправил челюсть и убежал.

Второй раз, который помню, я был готов ударить уже в Москве, в общаге журфака. Люба сидела в кресле в холле, а мускулистый юрист Ибрагим тянул ее куда-то в свою компанию, в свою комнату, может быть. Она идти не хотела, он улыбался длинными черными ресницами и небритыми щеками и продолжал тянуть за руку, а улыбались ли его глаза – не понятно было из-за их блеска. Я влез. Он сказал: «Пойдем выйдем!» Мы зашли в туалет, он крутил кулаком и спросил меня: «Это твоя девушка? – Да! – Так бы и сказал!» И он вышел, а я остался, слегка обалдевший. Мы с Любой и знакомы-то толком не были.

Ну ладно, она, по крайней мере, через полгода стала моей женой. А вот зачем я полез защищать от «дикой дивизии» Светку – вообще не ясно. У Любы была, во всяком случае, незапятнанная репутация девушки, по выходным исчезающей из общаги, а Светкины похождения были у нас на глазах. Так что я не за нее вступился, и даже – не за свои возможные интересы. Хамство не понравилось. И уже обреченно становился в подсмотренную в кино боксерскую стойку, когда из-за спины вылетел нежданный Вовкин кулак. Пьяный юрист упал, а Вовка, с которым мы жили в одной комнате и с тех пор уже сорок лет защищаем друг друга, сказал: «Опять пальцы выбил! Из-за тебя»

Точно помню, что меня один раз били, правда, не очень долго. В Уфе, у гостиницы «Башкирия». Мы шли вечером, почти ночью, вдвоем с моим другом Бессоновым. Каникулы кончались, ему надо было устраиваться на работу, а меня ждал выпускной класс, в ожидании этих хлопот мы и бездельничали, ходили на танцы и по знакомым девочкам. К тому времени нас в городе уже знали, поскольку я участвовал в телевизионных юношеских передачах, а он своим красивым мужественным лицом напоминал киногероя и потому на молодежных городских мероприятиях был заметен.