Страница 15 из 16
– Ты один раз заблудился, я помню.
– Да какой там заблудился, немного заплутал. Вышел к воинской части, меня там задержали как шпиона, но потом отпустили, отвезли даже к автобусной остановке.
– Папа, а ты писал бы мне имейлы, если был бы сейчас жив?
Я не представляю письма от папы, даже бумажные. Я не помню ни одной поздравительной открытки от папы. Я не знаю его почерка. Я помню дедушкино письмо, которое я однажды нашла в красивой кораллового цвета книге – томе собрания сочинений Жорж Санд. Закладка? Почему оно там было? Почему я положила его обратно? Где сейчас эта книга? Дедушкино письмо, написанное таким мелким, аккуратным почерком (карандашом? чернилами? ручкой? я помню, что буквы были бледные, нежные), очень разборчивым – читалась каждая буковка. Он специально писал разборчиво, заботясь о том, чтобы сын понял его каждое слово? Это как говорить четко, и медленно, и тихо… И все, что было в том письме, на трех страницах, аккуратно – не выдранных, нет, стальные скрепочки терпеливо выпрямлены, ножичком для открывания писем или дедушкиным ногтем, который, может быть, до сих пор сохранился: дедушка похоронен в сухой земле на пригорке, и его могила официально охраняется государством (что осталось? что есть? что там?), – на трех тетрадных страницах, в клеточку, мягких – поучения, все, что было в том письме-плоде: семена мудрости. Семена мудрости, concealed in Consuelo.
– Первое предложение «Консуэло» – как обращение литературных мужчин, (не)дающих литературные премии, к женщинам-писательницам.
А что, если с папой можно говорить обо всем?
– Ты книги пишешь?
– Да.
– Как дедушка твой.
– Да. А ты читал дедушкины книги?
– Читал. Давно. Когда вышли они, я прочитал. Отец дарил мне.
– Мне кажутся они очень скучными. Зачем он их писал? Почему он не написал про историю, частью которой он сам был? Про наших предков. Про свою историю. Почему он не написал про свою историю? Про твою, про мою. Про нашу историю. Я только сейчас узнала, что мы карелы. Почему мы притворялись русскими? Как дедушка мог стать депутатом Верховного Совета СССР, если у него брат репрессирован и расстрелян? Дедушка официально отрекся от брата?
– Ох, не знаю, отрекся, не отрекся… Да, расстреляли дядю Мишу… Я помню его, веселый был.
– Зачем ты переехал в Петрозаводск? Ведь ты любишь лес, любишь рыбалку, природу. Ты был бы намного счастливее в Шуерецке, с бабушкой, я ее помню…
Я называю ее бабушкой, хотя она на самом деле моя прабабушка – бабушка папы, мама его мамы.
– Хотел с отцом жить.
– Но зачем тогда ты надолго уезжал в Якутию?
– Ненадолго, на четыре года. Искал алмазы.
– И чуть не утонул там в реке Оленёк.
– Было дело.
– Тебе нравилось в Якутии?
– Нравилось, но зубы стали выпадать.
– Вы, наверное, неправильно питались.
– Наверное.
– Тебе мама понравилась, потому что она напоминала тебе Якутию?
– Может быть.
– Мама говорила, что ты ходил за ней и плакал, уговаривал выйти за тебя замуж.
– Да не плакал я.
– Наверное, ты был пьяный, не помнишь.
– Ха-ха, ну, может, пьяный.
– Мама говорила, что замуж за тебя ее уговорили выйти сестры, потому что ты сын профессора и красавчик.
– Ну раз говорила…
– Я видела твой член за несколько дней до того, как ты умер.
– А как это случилось?
– Что? Как я увидела твой член или как ты умер?
– Как умер.
– Мама сказала, что приходили в гости тетя Зоя и Ира, и вы вспоминали Шуерецк и родственников, и ты все помнил, а потом, ночью, ты пошел в туалет и там упал, и мама вызвала скорую помощь, а ты ничего не понимал, что происходит, хотел куда-то уйти, и потом тебя увезли в больницу, но ты так и не вернулся из этого состояния непонимания, что вокруг тебя и что происходит.
– А ты где была?
– В Канаде. Но я сразу приехала.
– А почему сейчас я все понимаю?
– Папа, главное, что мы сейчас с тобой в лесу и мы делаем то, что ты любишь больше всего, мы на природе, мы собираем грибы, у тебя даже есть водка в рюкзаке.
– А что это за лес-то?
– Это просто лес.
– Где он?
– Здесь. Он вокруг нас. Больше его нигде нет.
– Ничего не понимаю.
– Весь лес уже уничтожили. Леса нет. Лес умер.
– А ты-то жива?
– Жива. Я записываю сейчас наш разговор. Я хочу написать про тебя книгу. При жизни ты никогда со мной не разговаривал.
– Да разговаривал.
– Знаешь, какое у меня самое-самое первое воспоминание? А может, одно из самых первых?
– Про меня?
– Да. Но я тебя не любила в этом воспоминании. Кстати, папа, а ты меня любишь?
Воспоминание такое. Яркий белесый свет дня (все, что я помню из раннего детства, происходило в ярком свете дня, и этот свет был будто подернут белесой пеленой – цвета пленочки с обратной стороны скорлупы яйца, такой нежной, тончайшей пленочки, – может быть, это особенность зрения маленького ребенка? – но белесой пленочки нет в воспоминаниях о ночном мире и вообще о темноте, то есть не все, что я помню из раннего детства, происходило в ярком свете дня, есть воспоминания и о тьме, и есть даже одно воспоминание о кромешной тьме, когда я подумала, что ослепла, и стала таращить и таращить глаза – пытаясь раскрыть их шире – в полной темноте, это когда меня засунули, поставили в какой-то шкафчик желто-розового цвета, для рентгена) и твое лицо рядом, но не совсем напротив моего лица, а чуть выше – наверное, ты присел, а я еще совсем маленькая, я стою у дивана, его край на уровне моих глаз (белесый свет!), и твое лицо, и твои волосы (светлые и густые), и ты смеешься, а я злюсь на тебя, потому что ты меня дразнишь, ты говоришь «скажи “сахар”», я говорю «сахар», я четко произношу «х» и «р», я слышу себя, я повторяю за тобой очень четко и правильно «сахар», а ты смеешься и говоришь «сасал!», я говорю «сахар!», ты смеешься «сасал!», я снова, раздраженно, говорю «сахар!», ты смеешься «сасал!»; я чувствую, что это очень несправедливо, потому что это неправда, я говорю «сахар», а не «сасал», как ты пытаешься меня убедить, и этот протест во мне и чувство несправедливости и гнев впечатывают это воспоминание в мою память на всю жизнь. И твое лицо. Молодое, светлое, но чужое – рядом надо мной. И свет. Комнаты, которая казалась мне большой. А на самом деле была десять квадратных метров. В дедушкиной квартире, где вы тогда жили с мамой. Сейчас на стене дома – гранитная доска с надписью, что здесь жил дедушка, профессор, почетный гражданин.
– Любил, конечно.
– Я помню, что любила тебя в пять лет, когда ты уехал в командировку на десять дней и я тогда впервые узнала, что такое десять дней, какое это долгое время – наверное, я тогда впервые узнала, что такое долгое время, и что такое ждать, и что такое скучать, и как считать дни; я считала дни, я чувствовала одиночество, сестра еще тогда не родилась, это была осень, мы уже жили в другой комнате, огромнейшей, свет уже был не белесый, а поярче, чуть золотистый, я помню, как я скучала по тебе, но я не помню, как ты приехал, вернее, что-то такое – приближение темного силуэта – возникает как будто в приложении к этому воспоминанию, но склеено с воспоминанием об ожидании – воспоминание о том, как мы потеряли младенца, мою сестру, когда она закатилась, запеленутая, за диван, диван был разложен, она упала в ущелье между диваном (бордовым, я помню его цвет) и стеной (с бордовым ковром на ней) и продолжала безмолвно спать, но до того как мы ее нашли – или ты ее нашел, или мама, я не помню, кто ее нашел, но я помню, что ты сказал, что, может быть, мама забрала ее, и сказал, чтобы я сбегала к маме, а мама была на кухне, и я побежала на кухню, коридор был широким, это была коммунальная квартира, наша комната слева от входа в квартиру, а напротив нас комната поменьше, в которой жил грустный, тонкий, темноволосый мужчина, единственный, у кого был телевизор, и я иногда ходила к нему смотреть мультфильмы по этому телевизору, телевизор стоял прямо у двери, слева, мне не надо было даже куда-то дальше проходить в его комнату, я молча садилась на стул и смотрела телевизор (или я смотрела на узкую черную вазу – у нас была точно такая же – с сухим цветком, стоявшую у телевизора, на тумбочке); а рядом с нашей комнатой была комната красивой высокой женщины, носившей ярко-зеленые короткие платья и красные бусы с огромными бусинами, и всегда улыбающейся, ее волосы были рыжие и уложены так, что окружали ее румяное молодое лицо, как лепестки пиона, мама потом мне говорила, что тот мужчина и эта женщина поженились и остались жить в той квартире, когда мы переехали с улицы Карла Маркса, где она находилась, обратно на проспект Ленина, дедушкин дом был на проспекте Ленина, и дом, в который мы потом переехали, тоже был на проспекте Ленина, но повыше, то есть подальше от озера; по широкому коридору я должна была вначале бежать влево, а потом повернуть направо, напротив комнаты красивой женщины я повернула направо, к кухне, и там мама стояла у газовой плиты, плита справа, а напротив меня – узкое окно, и свет в кухне тоже золотистый, а мама улыбается, что меня шокирует, я говорю маме, что папа спрашивает, забрала ли она сестру, а мама продолжает улыбаться и помешивает что-то в кастрюльке, мама говорит, что не забирала, и я бегу обратно и говорю тебе, что мама не забирала, и тут мы находим сестру, мама появляется в комнате, а мы уже нашли сестру, да, мы ее уже нашли, когда мама приходит с кухни, – мы находим ее, когда мама движется по широкому коридору, вначале идет по направлению к комнате красивой женщины, потом поворачивает налево и оказывается между дверей комнаты черноволосого молчаливого мужчины и нашей комнаты, и поворачивает направо, и открывает одну из створок (их две, белых, широких – наша комната самая большая в этой квартире) двери; мама стоит посреди комнаты, сестра лежит на диване и продолжает тихо спать, мы с папой смеемся и рассказываем, что она закатилась за диван, и к этому воспоминанию сразу приклеивается воспоминание, как ты оставил меня стоять на другой стороне улицы Карла Маркса, напротив того самого дома, а мы уже жили на проспекте Ленина, и ты пошел со мной гулять, мне уже семь лет, зима, я в неудобной шубе, я должна стоять у Ямки и ждать тебя, ты пошел покупать пиво, ты заходишь в дверь магазина и не выходишь, там, наверное, очередь, ты долго не выходишь, какие-то мужчины в темных пальто выходят, и выходят, и входят, и выходят, а ты не выходишь, я на тебя злюсь, я уже так долго жду, я знаю, что, если я сейчас пойду домой и скажу маме, что ты пошел в магазин за пивом и оставил меня одну, мама будет на тебя ругаться, и я сама иду домой, я перехожу дорогу и иду домой по белой зимней морозной улице, я еще надеюсь, переходя дорогу, что ты сейчас появишься из дверей, я смотрю на дверь, но не забываю смотреть по сторонам, потому что я знаю, что надо быть осторожной, чтоб меня не задавила машина, но ты не выходишь из дверей, и я иду по улице, связывающей улицу Карла Маркса и проспект Ленина, я иду мимо почты, сизой, как голубь, с башенкой, на которой часы, мимо «Детского мира», магазина, в котором мама мне однажды купила красное платье цвета сырого мяса, и я так любила его, но потом она сказала мне, что этот цвет пошлый, я знаю, кто сказал ей, что цвет пошлый, какой-то художник, с которым она разговаривала, встретила его на улице, рядом с «Детским миром» как раз, а я в красном платье прыгала рядом, и мама повела меня на второй этаж «Детского мира» менять красное платье на нежно-голубое, это было кримпленовое платье с рельефным рисунком, и я плакала, я говорила, что мне нравится красное, а мама говорила, что это пошлый цвет и нежно-голубой лучше, продавщица тревожно посмотрела мне в глаза и послушно забрала у мамы красное платье, мы стояли у низких металлических конструкций, на которых на деревянных вешалках висели разные платья, я чувствовала себя такой несчастной, мне до сих пор очень жалко это красное платье, я его до сих пор люблю, нежно-голубое платье я надела только один раз, и потом оно лежало в шкафу, я помню его лежащим в шкафу, на полке, холодное, ледяное, нелюбимое, причинявшее мне боль; потом я шла мимо аккуратного кирпичного здания с крыльцом, мне оно всегда нравилось, оно было выкрашено яркой краской цвета желтка сваренного вкрутую яйца, и потом мимо деревянного дома, в котором жили цыганские семьи (я знаю, что правильно говорить «рома», но тогда я этого не знала), и однажды один маленький мальчик рядом с этим домом, он жил в нем, меня поцеловал, обнял и поцеловал, утешая, он был таким теплым, он обнял меня, и тепло пронзило меня, тепло залило мою душу, он поцеловал меня в щеку, утешая, потому что я потеряла три рубля в магазине, куда послала меня мама что-то купить, а эта зеленая бумажка, три рубля были тогда одной бумажкой, зеленая, как листок дерева, и эта бумажка не оказалась в моем кармане, когда я пришла в магазин, я держала ее рукой в кармане всю дорогу до магазина, я вытащила руку из кармана, только когда пришла в магазин, и бумажка исчезла, и я шла домой и плакала, потому что я знала, что мама будет меня бить – и она била, да, она повалила меня на кровать и била, а я кричала, я боялась, что она меня убьет, – я плакала и шла, и у дома, у поворота во двор дома, как раз у этого деревянного дома, его называли бараком, двухэтажного, некрашеного, темные стены, запах земли, меня нагнал этот мальчик и спросил, почему я плачу, я ответила, что потеряла три рубля и теперь мама будет меня бить, и он обнял меня и поцеловал в щеку, утешая, и меня до него никогда никто с такой любовью не обнимал и не целовал. А мама посмотрела на меня с беспокойством, когда я пришла, и, когда ты пришел, взъерошенный, испуганный, она на тебя не ругалась, и ты на меня не ругался, все были тихие, осторожные, виноватые, я до сих пор чувствую себя виноватой перед тобой, что я не дождалась тебя тогда. Да, а самое первое воспоминание, это когда – еще когда мы жили в квартире дедушки – ты говорил мне «скажи “сахар”», я говорила «сахар», а ты смеялся «сасал! сасал!», и это повторилось раз десять, «скажи “сахар” – “сахар” – “сасал!”», снова и снова, я тебя тогда так ненавидела, я, серьезно, очень ненавидела тебя, ты не представлял силы ненависти в этом маленьком ребенке, над которым ты смеялся, я могла тебя убить, я хотела тебя убить, во мне было столько гнева. Но сейчас я думаю, я все-таки тебя всегда любила, но не знала об этом.