Страница 4 из 8
– Пять лет назад я писала много писем… Моя душа жаждала общения. Не пустой светской болтовни, а настоящих, глубоких разговоров. О поэзии, философии, о духовном пути человека, об искусстве…
Взгляд Аглаи Афанасьевны затуманился.
– С вами мы тогда были мало знакомы. И мне казалось, что в местном обществе я никогда не найду того, чего ищу. Лучшим моим собеседником был сын нашего старого приказчика – Егор Бурляк. Но он очень молод и неопытен. И наше с ним общение уже стало вызывать сплетни. Поэтому я нашла отдушину в письмах. Я стучалась к людям и пыталась найти родственную душу среди тех, кто был там – на Олимпе российской литературы. И я нашла ее…
Рукавишникова оборвала себя. Помолчав, добавила.
– И даже более того. Но пока не смею говорить об этом вслух.
Этот разговор ничуть не убавил вопросов у Феликса Яновича. На его скромный взгляд, Алексей Васильевич Муравьев и Аглая Афанасьевна Рукавишникова принадлежали к мирам столь разным, что вряд ли их души могли найти хоть какую-то родственность. Но начальник почты тут же подумал, что для окончательных выводов ему стоило бы вспомнить почерк господина Муравьева.
*
Вслед за первой новостью, которая потрясла Коломну на исходе апреля, последовала и вторая. Она прозвучала после окончания поэтического вечера Алексея Васильевича Муравьева.
Гостиная Самсоновых была полна народу. Несмотря на протесты Аглаи Афанасьевны, в соседней комнате накрыли столы с бутербродами и пирожными. Лакеи разносили шампанское – лучшее, которое удалось достать. Несмотря на весеннюю распутицу, Олимпиада Гавриловна специально посылала за ним лакея в Москву.
Но надо отдать честь поэту – он сумел отвлечь местную публику и от бутербродов и от шампанского.
Феликс Янович пришел на вечер за несколько минут до начала выступления Муравьева, а потому ему удалось занять лишь последний стул в самом дальнем ряду, рядом с фикусом в огромной глиняной вазе, сделанной на манер греческих амфор. Колбовский скромно сел на неудобное бархатное сиденье, высматривая Аглаю Афанасьевну. Обнаружил ее в первом ряду, бок о бок с первыми дамами коломенского общества. Выглядела она как именинница – в белой кружевной блузе, немного старомодной и, видимо, когда-то принадлежавшей ее матери, но очень милой. Волосы Рукавишниковой были завиты, а лицо даже слегка нарумянено. Аглая Афанасьевна не сводила восторженного взгляда со своего кумира, и Феликс Янович при всем желании не мог упрекнуть ее за это. Если раньше Муравьев казался ему всего лишь обаятельным столичным щеголем, чья персона случайно оказалась обласкана Музой, то в этот вечер мнение начальника почты поменялось.
Алексей Васильевич замер перед публикой. Легкомысленная улыбка сошла с его лица, и оно словно бы побледнело и заострилось. Зеленые глаза потемнели, налились малахитовой тяжестью, а губы приоткрылись как для стона или поцелуя. А еще через миг зазвучал его голос – звонкий и певучий одновременно. Алексей Васильевич читал с искренним и глубоким упоением. Было видно, что он сам наслаждается процессом, почти забывая моментами о публике. В этом была изрядная доля самолюбования, но самолюбование не собой человеком, а собой – гласом Божьим, и потому оно не претило и не раздражало.
Феликс Янович забыл обо всем – о неудобном стуле, о духоте комнаты, вместившей в себя слишком много народа, о тревоге за Аглаю Афанасьевну, которая очевидно была без ума от Муравьева, и не только как от поэта. Начальник почты, закрыв глаза, наслаждался потоком прекраснейших, глубоких и тонких стихов, которые лились и лились сквозь минуты. И лишь, когда этот поток оборвался, сменившись сначала мгновением мертвой тишины, а потом – взрывом восторга и аплодисментов, лишь тогда Колбовский вздохнул, открыл глаза и вернулся в привычный мир.
Муравьев раскланивался перед публикой с безукоризненным изяществом. Он благосклонно принимал восторги и подарки восхищенных зрителей. Госпожа Крыжановская с дочерью подарили ему картину с прудом и лилиями, вышитую собственноручно. Олимпиада Гавриловна – бутылку превосходного по ее заверениям вина. Но особенно отличилась госпожа Клейменова, молодая вдова и хозяйка кожевенного завода, вручив поэту чудесные часы на золотой цепочке.
Когда первая волна восхищения схлынула, и Олимпиада Гавриловна уже готовилась принять бразды хозяйки вечера в свои руки, Муравьев неожиданно заявил.
– Господа, прошу уделить мне еще минуту внимания!
Все лица тотчас обернулись к нему. И даже Феликс Янович, который был уже на полпути к дверям, остановился.
– Мне бы хотелось разделить с вами одно радостное событие, – улыбнулся Муравьев, – поскольку этим счастьем я обязан вашему городу.
Он говорил как умелый оратор, делая уместные паузы, которые заставляли зрителей замереть в ожидании.
– Сегодня впервые за много лет я чувствую себя счастливым, – продолжал Мурьвьев. – Я попросил руки у дамы моего сердца. И она оказала мне честь, согласившись. Поэтому я хотел бы представить вам мою невесту – Аглаю Афанасьевну Рукавишникову!
Сияющая и смущенная Аглая Афанасьевна вышла к суженому и встала рядом. Волнение не слишком красило ее: лицо покрылось алыми пятнами, которые легли иначе, чем румяна, а потому казалось, что ее мучает лихорадка. В белой блузе, темной юбке старомодного фасона и узкополой шляпке без каких-либо украшений она смотрелась очень бледно на фоне большинства других дам. Однако ни ее, ни Муравьева это не смущало. Он с улыбкой держал невесту за руку, а та лучилась счастьем.
Однако больше ни у кого из присутствующих объявленная помолвка не вызвала восторга. На несколько мгновений воцарилась тишина, но не та трепетно-восторженная, какая наполняла комнату совсем недавно. Сейчас все словно окаменели от недоумения. А затем раздались первые неуверенные поздравления, которые звучали подобно соболезнованиям. Даже верный паладин Муравьева Павел Александрович Струев, еще минуту назад сидевший с младенчески-блаженным лицом, покраснел и подскочил на стуле, словно бы вместо сиденья под ним внезапно оказалась раскаленная печь. Правда, он тут же сел, но пунцовость его не ушла, а напротив – стала более явственной. Пальцы юноши нервно расстегнули воротничок, и Феликс Янович услышал судорожный вдох Струева. Посмотрев на багровое лицо юнца, Колбовский удивился такой драматической реакции.
Неловкое положение спасла Олимпиада Гавриловна, которая шумно поднялась и, сияя полным добродушным лицом, подошла к новоявленным жениху и невесте. Ее сердечное пожелание счастья наполнило комнату новым теплом, и гости мало-помалу начали приходить в себя от изумления и вспоминать подходящие к случаю вежливые фразы.
*
Ночью после поэтического вечера Феликс Янович долго не мог уснуть. Впрочем, если говорить по чести, он сам не особо к этому стремился. Оставив Морфея бесплодно дожидаться его в холодной спальне, Колбовский сидел за столом в маленькой гостиной, которая служила одновременно и столовой, и кабинетом, листал сборники стихов из личной библиотеки и пытался собраться с мыслями. Керосиновая лампа горела несколько часов подряд, обдавая круглый обеденный стол теплым маслянистым светом. Феликс Янович знал, что Авдотья снова будет ругаться на сожженные бутылки керосина, но сейчас это его заботило меньше всего другого. Конец поэтического вечера настолько глубоко взволновал и встревожил чувствительную натуру Колбовского, что он никак не мог восстановить душевное равновесие. При этом, начальник почты сам не понимал причин собственной тревоги. Вроде был повод для радости – Аглая Афанасьевна в отличие от большинства барышень ее статуса и возраста сама выбрала себе супруга. Да и Муравьева нельзя было назвать недостойным женихом: никаких грехов суровее повсеместного флирта и нескольких разбитых – но разбитых добровольно! – сердец за ним не значилось. Конечно, судя по слухам, поэт вел несколько разгульный образ жизни, однако же Феликс Янович полагал, что более странным было бы иное – если бы столь одаренный со всех сторон молодой человек жил как затворник и монах. В конце концов, и господин Пушкин любил в юности гульнуть.