Страница 2 из 8
Примерно в то время они как-то прямо на почте случайно разговорились с Феликсом Яновичем – о последних книжных новинках. Колбовский до сих пор помнил те испепеляющие взгляды, которыми сопровождала эту беседу его бессменная телеграфиста Аполлинария Григорьевна. Болтать на посторонние темы в служебные часы представлялось ей верхом беспечности, а, может, и бесстыдства. Но Феликс Янович сумел преодолеть неловкость, которую всегда в нем вызывали подобные взгляды телеграфистки. И с тех пор между ним и Рукавишниковой завязалась тихая дружба, полная деликатности и взаимного уважения. Аглая Афанасьевна сама рассказывала Колбовскому какие-то моменты ее незавидной доли – и о том, как приходилось таиться при отце, читая книги урывками при свете последнего сбереженного огарка. А после нужно было отчитываться – куда сей огарок подевался? При всем этом, Аглая Афанасьевна относилась к себе самой без жалости, и прекрасно сознавала собственную внешнюю невзрачность, усиленную годами затворничества. Рукавишникова была невысока, чрезвычайно худа, с землистой нездоровой кожей и крупным носом, который делал ее похожей на галку. И только ее глаза цепляли сердце – ясные, серые, умные. Несмотря на внешнюю непривлекательность, первый год после смерти родителей у Аглаи Афанасьевны были все шансы устроить если не семейное счастье, то хотя бы его видимость. К ней не единожды сватались мужчины разного толка и сословия, привлеченные богатым наследством. Однако же Рукавишникова ко всеобщему удивлению отвергла все предложения. Позже она рассказала Феликсу Яновичу, что ничуть не сожалеет об этом.
– Я и так всю жизнь жила по чужой указке, – говорила Аглая Афанасьевна, любовно оглядываю библиотеку, которую она соорудила в бывшем кабинете отца. – К чему менять одного тюремщика на другого? А так – я сама себе хозяйка. Много ли девиц может таким похвастать?
Несколько оправившись после смерти родителей и отвадив ненужных женихов, Рукавишникова попробовала свести знакомство с местными дамами, чтобы бывать на литературных вечерах, которые время от времени устраивала госпожа Чусова, супруга директора гимназии, и на домашних концертах, Олимпиады Гавриловны Самсоновой, супруги городского головы. Однако же коломенское общество отнеслось к Рукавишниковой снисходительно-насмешливо. Ее манера говорить книжными фразами, а также странные особенности – внезапные моменты отрешенности даже среди общества, привычка что-то бормотать себе под нос – заслужили ей репутацию почти юродивой. И нынче Колбовский опасался, что, потерпев еще одно фиаско, она станет окончательным изгоем в дамских гостиных. Ему страстно хотелось уберечь друга от такой участи.
– Буду очень рад, если господин Муравьев решит нас посетить, – сдержанно сказал начальник почты – Вы же знаете, я сам большой его поклонник…
– Да-да, – перебила Аглая Афанасьевна. – Я знала, что вы оцените эту новость так, как она того заслуживает!
– Но предлагаю вам пока воздержаться от того, чтобы оповещать наше общество о визите знаменитости, – осторожно продолжил Колбовский.
– О, нет, хочу, чтобы они знали! – вскинулась Аглая Афанасьевна. – Кроме того, я обещала господину Муравьеву, что помогу с организацией его приезда и выступления.
– Но вы окажетесь в очень неудобном положении, если он вдруг отменит поездку, – продолжал гнуть свою линию Феликс Янович.
– Почему он должен ее отменить? – удивилась Рукавишникова. – Нет, конечно, любой человек может заболеть или попасть под экипаж. Но в таком случае, мы просто перенесем дату выступления.
– Ну, а если его планы изменятся?
– Уверена, Алексей Васильевич – человек чести. И его слова заслуживают не меньшего доверия, чем поэзия – венка славы!
После этих слов Аглая Афанасьевна зарделась словно курсистка, которую застали целующей портрет возлюбленного. Феликс Янович пришел к выводу, что никакое красноречие не убедит бедную девицу в очевидной хрупкости ее чаяний.
*
Весна в Коломенском уезде в тот год выдалась ранняя – скороспелая и яркая, и от того – волнительно-тревожная. После февральской серости, солнце казалось болезненно ярким. Оно словно бы наотмашь било по снегу горячим снопами лучей, заставляя сугробы чернеть и скукоживаться прямо на глазах.
Феликс Янович Колбовский уже давно не любил весну. Ему хотелось порой заткнуть уши, чтобы не слышать птичьих трелей, вслед за которым неизбежно всплывал в памяти другой голос – чуть подрагивающий голос Машеньки, выводящий песню в весенних сумерках. Этот голос доносился из той единственной счастливой весны, которая случилась в жизни тридцатипятилетнего начальника почты. Об этой весне, как и о последовавшей трагичной истории, из-за которой когда-то Колбовский перевелся из Москвы в Коломну, никто из его нынешних знакомцев не знал, кроме судебного следователя Кутилина.
Между тем, коломенская молодежь радовалась раннему теплу – с каждым днем приближалось время прогулок в открытых колясках и светлых соловьиных ночей. А вот старики ворчали, что ранняя весна – не к добру. «Надо чтобы все постепенно свершалось, срок в срок – по заведенному Господом порядку», – внушительно говаривал дворник Тимофей, укоризненно поглядывая на гимназистов, прыгающих через лужи по дороге домой. И в глубине души Феликс Янович соглашался с Тимофеем.
Чтобы не поддаваться томительной тревоге, которую вызывало в нем птичье пение, Колбовский каждый день старался направить мысли в другое русло. Для этого, помимо закатов и книг, у него было одно вернейшее средство – служебные дела. Колбовский искренне полагал почтовую службу одной из наиважнейших составляющих полноценной жизни общества в конце XIX-го столетия. Да и сама натура Колбовского была такова, что он полностью отдаваться тому делу, которое избрал своим. Поэтому Феликс Янович, будучи начальником почты, не гнушался сам разносить почту по кругу избранных коломенских домов.
И уже на следующий день, доставляя письма в дом городского главы, Колбовский убедился, что его опасения насчет Аглаи Афанасьевны были оправданы. О воображаемом визите Муравьева знала уже вся Коломна. И, разумеется, никто кроме самой Аглаи Афанасьевны в реальность этого события не верил. Рукавишникова, нимало не смущаясь, меж тем хлопотала об устройстве приезда поэта. Она заранее сняла лучший номер в меблированных комнатах Кольцова, добилась приема у госпожи Самсоновой и разрешения использовать ее гостиную для поэтического вечера. После сердобольная Олимпиада Гавриловна делилась с дамским обществом соображениями на сей счет.
– Знаете ли, я подумала – нельзя же лишать бедную умалишенную столь малой радости. Она так уверена в его приезде, что даже попыталась обсудить со мной убранство комнаты! Но здесь я уже дала от ворот поворот. А так – пущай ходит с моим согласием, с меня не убудет.
Феликс Янович с тревогой слушал разговоры, ходившие в обществе по поводу Рукавишниковой, и они его печалили куда больше испортившейся погоды и зарядивших дождей. То, от чего он пытался предостеречь друга, на глазах обретало реальность. Если к Аглае Афанасьевне и раньше относились как к блаженной, то сейчас над ней почти неприкрыто потешались. Кто-то – добродушно, а кто-то не без яда.
– Эта девица просто пытается придать себе значимости, – вынесла вердикт госпожа Крыжановская, известная коломенская благотворительница. – Я таких за версту чую. Она не юродивая, а тщеславная как сорока. Считаю, мы не должны потакать ее кликушеству.
– Вот именно, – поддерживала ее госпожа Чусова. – Она давно пытается привлечь наше внимание. Помню, у меня на вечере пыталась рассказать, что она якобы переписывается с господином Бергом – редактором «Нивы». Представляете? Словно, у редактора столичного журнала нет других занятий, кроме как переписываться с провинциальными дурочками.
Словом, в Коломне никто ни на миг не допускал, что болезненная и полоумная Аглая Афанасьевна состоит в переписке с настоящими литераторами. И уж тем более никто не мыслил о возможности приезда господина Муравьева.
Потому весь город был повергнут в бездну изумления, когда дождливым утром в конце апреля на коломенскую пристань с парохода «Москва» сошел щеголевато одетый мужчина лет тридцати и попросил отвезти его в номера Кольцова. Там новый постоялец заявил, что на его имя должен быть заказан апартамент.