Страница 3 из 13
Приниженный и связанный величием материнства, я подошел робко и неуверенно, как школьник.
– А, ты уже встал, мой милый, – приветствовала она меня изумленно, но не с тем приятным изумлением, какого бы я это желал. Я пробормотал какое-то объяснение и наклонился поцеловать жену, но дети бросились на меня и едва не задушили.
«Неужели это преступница?» – спрашивал я себя, уходя, побежденный оружием целомудренной красоты, открытой улыбкой этих уст, еще никогда не согрешивших ложью! Тысяча раз нет! Я ушел, убежденный в противном. Но ужасные сомнения снова овладели мною. Почему она так холодно отнеслась к неожиданному улучшению моего здоровья? Почему она не осведомилась о припадках лихорадки, о том, как я провел ночь? И чем объяснить мне разочарование на ее лице, ее почти неприятное изумление, смущенную, насмешливую улыбку, когда она меня увидала здоровым и бодрым? Может быть, в душе она надеялась найти меня мертвым в это чудное утро, освободиться от глупца, делавшего ее жизнь невыносимой? Надеялась она получить две тысячи франков страховой премии, которые открывали ей новый путь для достижения ее цели?
Тысяча раз нет! И все-таки! Сомнения проникали мне глубоко в сердце, сомнения во всем – в честности моей жены, в законности детей, сомнения в моей способности суждения, – сомнения, беспощадно преследующие меня.
Во всяком случае, пора разобраться во всем этом; я должен быть уверен или умереть. Или тут скрывается преступление, или я безумец! Я должен теперь открыть истину. Обманутый муж? Пожалуй, только бы знать об этом! Тогда я мог бы отомстить презрительной усмешкой. Есть ли хоть один мужчина, уверенный в том, что он единственный избранник? Проглядывая мысленно всех моих друзей юности, теперь женатых, я вижу, что все они, конечно, были более или менее обмануты. И они ничего не подозревают, счастливцы! Не надо быть мелочным, нет! Равные права, равные обязанности! Но только не знать – это опасно! Знать – это главное! Если человек проживет даже сто лет, то и тогда он не будет знать в точности, как живет его жена. Он может знать общество, весь свет и не проникнуть ни на шаг в душу своей жены, жизнь которой связана с его жизнью. Поэтому счастливые мужья и любят так вспоминать беднягу Бовари!
А я хочу знать наверное! Я хочу дознаться! Чтобы отомстить! Какое безумие! Кому? Избраннику? Они доказывают только законность прав мужа! Жене? Не надо быть мелочным! Погубить мать этих ангелов? Это безумие!
И все-таки я во что бы то ни стало должен знать истину. И для этого я предпринимаю основательное, тайное, по-моему даже научное расследование; я использую все новые данные психологических наук, внушение, чтение мыслей, душевные пытки; я не откажусь даже и от старинных приемов: взлом, воровство, перехватывание писем, обман. Что это, – мономания, припадок, умопомешательство? Не мне судить об этом; пусть осведомленный читатель произнесет в последней инстанции свой приговор, если он беспристрастно прочтет эту книгу! Он найдет здесь, может быть, элементы физиологии любви, отрывки из патологической психологии и, кроме того, отдел криминальной философии.
I
Это было 13 мая 1875 г. в Стокгольме. Я как сейчас вижу себя в большой зале Королевской библиотеки, занимающей целый корпус королевского дворца. Деревянная обшивка стен побурела от старости, как хорошо прокуренная пенковая трубка. Огромное здание в стиле рококо с гирляндами, цепями, щитами и гербами, окруженное на высоте первого этажа галереей с тосканскими колоннами, встает теперь в моих воспоминаниях со своими сотнями тысяч томов и представляется мне чудовищным мозгом, где сложены мысли всех прошлых поколений.
Два главных отдела залы с полками в три метра высоты разделяются проходом с одного конца залы до другого. Весеннее солнце бросает свои золотые лучи сквозь двенадцать окон и освещает разнообразные переплеты ренессанса. Тут стоят фолианты в белом или тисненом золотом пергаменте, в черном или белом сафьяне XVII столетия, в опойке с красным обрезом XVIII столетия, в зеленой коже времен Империи и в дешевых современных переплетах. Рядом с теологом стоит алхимик, с философом натуралист, с историком поэт – геологическое наслоение неизмеримой глубины, в котором слои лежат один над другим, указывая на этапы развития человеческой глупости и мудрости.
Я вижу себя на балконе, как я распаковываю ящики с негодным хламом, подаренным библиотеке одним знаменитым антикварием; он был убежден, по-видимому, что обеспечивает себе бессмертие, надписав на каждом томе свой девиз: «Speravit infestis».
Так как я был суеверен, как всякий атеист, то это изречение, бросающееся мне в глаза на каждой книге, которую я вынимал, произвело на меня известное впечатление. Даже в несчастье этот честный малый не терял надежды; это было его счастьем. А я потерял уже всякую надежду на постановку моей трагедии в пяти актах, шести картинах и трех превращениях, а что касается моего повышения, то для этого должны были умереть семеро кандидатов, находящихся в полном здравии, из которых четверо получали жалованье. В двадцать шесть лет с месячным жалованьем в 20 франков и пятиактной трагедией в каморке под крышей имеешь большую склонность к самому мрачному пессимизму, этому новому изданию скептицизма, который так удобен для непризнанных гениев, ищущих в нем замену сытного обеда и слишком скоро износившегося платья.
Член ученой богемы, заменившей собою прежнюю художественную богему, сотрудник известных газет и научных журналов, скудно платящих, акционер общества для перевода «Философии бессознательного», последователь свободной, но не бесплатной любви, обладатель неопределенного титула королевского секретаря, авторе двухактной пьесы, постановленной в Téâtre Royale, я с трудом удовлетворял насущным потребностям моей жалкой жизни. В конце концов, я начал ненавидеть жизнь. Но во мне еще не умерло желание жить, и поэтому я делал все возможное, чтобы продлить это жалкое, существование и размножить свой род. И надо сказать, что пессимизм, воспринятый буквально толпой и обманчиво спутанный с ипохондрией, ведет к тому, что начинаешь созерцать жизнь с ясной и утешительной точки зрения. Если весь мир, собственно, ничто, к чему же делать столько шума, особенно если истина является чем-то случайным? Разве только теперь открыто, что вчерашняя истина завтра считается безумием; так к чему же тратить свои юношеские силы на открытие нового безумия? Единственно несомненный факт – это смерть, поэтому мы и живем. Но для кого, для чего? После того, как весь строй, уничтоженный в конце прошлого столетия, снова был введен при вступлении на престол Бернадотта, этого покаявшегося якобинца, поколение 1860 года, к которому принадлежал я, увидало, что все его надежды рассеиваются вследствие парламентских реформ, осуществленным с таким шумом. Обе палаты, заменившие собою собрание четырех сословий, состояли большей частью из крестьян, обративших парламент в городской совет, где они мирно и спокойно обсуждали свои мелкие делишки и откладывали в сторону все важные вопросы. Политика явилась перед нами в виде компромиссов местных и личных интересов, так что последний след веры в то, что тогда называлось идеалом, распался при столкновении с горькими принципами. Прибавим к этому религиозную реакцию, наступившую после смерти Карла XV, при воцарении королевы Софии Нассауской, и станет ясно, что для появления пессимизма были и другие основания кроме личных неудач. – Почти задохнувшись от пыли, я открыл окно, выходившее на Львиный Двор, чтобы впустить немного свежего воздуха и полюбоваться на открывающийся вид. Легкий ветерок, напоенный благоуханием тополей, колыхал распустившиеся ветки сирени. Жимолость и молодой виноград уже начали обвивать решетку своей светлой зеленью; акации и платаны еще не цвели, им, вероятно, были знакомы капризы мая. И все-таки это весна, хотя под молодой зеленью ветвей и кустов и виднеются еще темные ветви. А над балюстрадой, украшенной дельфийскими фарфоровыми вазами с голубыми гербами Карла XII, высились колоннами мачты стоящего в гавани парохода, разукрашенного в честь Его Величества, а дальше между берегами лиственниц и хвой выкупает темно зеленая полоса залива. Все суда на рейде распустили свои национальные флаги, которые более или менее символизируют различные страны. Кроваво-красный, как ростбиф, флаг Англии; испанский, красный с желтым, полосатый, как жалюзи мавританского балкона; полосатый, как матрацный тик, флаг Соединенных Штатов; веселая трехцветка Франции рядом с мрачным флагом не снимающей траура Германии с железным крестом в углу; дамская рубашка Дании; скромная трехцветка России. Все колышется рядом под зеленовато-голубым северным небом. Отовсюду несется шум экипажей, свистков, колоколов, лебедок; запах машинного масла, соленых сельдей, кожи, съестных припасов, к которому примешивается благоухание сирени. Все эти запахи освежались по временам западным ветром, рябившим зеркально-спокойную поверхность северного моря.