Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 43



Конечно, всё это враз понял и отец, он как-то вдруг острей обычного почувствовал эту одну общую вину, разложенную в равной степени – всем Богам по сапогам! – на каждого из фронтовиков и состоявшую, по мнению матери, в том, что уж очень долго они церемонятся с немчурой. Отец весь как-то сжался, стал меньше и смотрел уже не гоголем, как только что, а каким-то виноватым, даже жалким; теперь он и не знал, куда и деть свои руки с золотыми щёточками волос на пальцах, они как-то ему мешали вроде.

Он скрестил руки на животе, прикрывая голое тело и неловко пряча под скамейку босые ноги, медленно поднял глаза.

– Истории много, Полюшка, – приглушённым голосом заговорил отец. – Четыре раза ходил на передовую… Сколько в горах брата нашего полегло… Иной день так-сяк затишок ещё, а то – узнаешь, почем ковш лиха. Только это сунешься к костерку скухарить что горячее, ан возьмётся поливать! Это тебе, рядовой, стрелок сто двадцать четвертой стрелковой бригады, и на обедец, это тебе и на ужин. Про всё забудешь! Так и греешь-носишь в кармане брусок сухого концентрата, носишь, пока не получишь свежий паёк, а там старую пачку швырь коню в пойло… На ком, Поленька, беда верхи не ездит? В последнем деле лошадь подо мной убило, пилотку, – отец достал из кармана вдвое сложенную пилотку, – вот тут прострелило. Повенчан твой Никифорий пулей, в каком сантиметре выше лба чиркнула. Остался вот… Знать, есть ещё счастье… – Он помолчал, грустно усмехнулся: – С секретом оно у меня… Какой ни аккуратист, ты ж это знаешь, а перед боем я никогда не брился, и все потому – не срезать бы век свой. Примета у меня такая…

Отец говорил и говорил, а я взял у него пилотку, продел палец в дырку от пули и крутил пилотку.

Мама внимательно и даже как-то не то удивлённо, не то испуганно слушала отца, и чем дальше слушала, выражение её лица становилось всё уступчивей, всё мягче, всё приветливей.

– Сколько ж перепало тебе лиха, Мыкыш, – тихо сказала она и приникла к отцову плечу в веснушках. – Э-эх, жизня, когда ж ты похужаешь?..

– Оно и у тебя, Поленька, не мёд ложкой… Сама-четвёрта с детьми, без хозяина… Как там дома? Ребята как?

– А шо ребятёжь… Ребятёжь туго свое дило зна. Росте! Кажуть, хлопцы у день по маковому зернышку ростуть, а ростуть же. Там таки парубки вымахали! Не узнаешь!

– А слушаются?

– Не люблю я шептать в кулак, не возьмусь и говорить сполагоря шо здря… Не скажу, шо у людей дурачки внатруску, а у нас внабивку… Не-е, лишне то. По дому, слава Богу, помогають, не шкодять. Никто не приводил за руку, як бувае с другими, – то в огород залезли, то в сад к кому. Та гладко жизню не изживешь. В жизни, як на довгой ниве, всяко бувае. Бувае, Мыкыш, ершаться, так я, грешная на руку, нет-нет та и – я вжэ и не знаю, як щэ з ними по-другому! – нет-нет та возьму и пригладю ремешком, раз на словах не понимають матирь свою.

– Что же это у меня за неслухи за такие? – отец светло и строго посмотрел мне в глаза. – Ты слышишь, Григорушка?

Я покраснел, будто жару кто плеснул под меня:

– Я больше не буду, па…

– Так-то оно правильнее, хлопче. Только одного рапорта тут мало. Надо делать, что обещаешь.

Я согласно кивнул.

С минуту отец молчал. Видимо, что-то вспоминал.

– Хорошо бы, – негромко сказал он, – повидать ещё меньшака. Толюшку… В интерес, и сейчас удирал бы от меня как тогда, как я уходил?.. Под барак залез от отца. Думал, не простясь не уйдёт папка на фронт. Еле вылез из-под барака… Вокзал, поезд, звонок… Ты его на руки хочешь – проститься, а он – от тебя со слезами… Какой он там стал?

– Он, па, по грудки мне, значит, уже во так, – показываю я. – На площадке всем туннели, значит, мастачит в песке. Я вожу его в сад, значит…

Отец перебил меня смеясь:

– Что это ты заладил про своё значит? Значит, значит, пристяжная скачет, а коренная не везёт. Понял?

Я обиделся, положил ему пилотку на ладонь. Мол, сладкая чаша пролилась – кончилась дружба.

– Ну ты чего, боярская душа, надулся, как дождевой пузырь? А? Косись не косись, а косей меня не будешь.

Отец приподнял мне подбородок – я упрямо опустил голову.

– Ах, какие мы обидчивые! Ах, какие несговорчивые да тяжёлые на подъём. Это у нас по рублю шаг… Лысый подрался с крысой, крыса одолела, всю лысину проела!

Эта весёлая дразнилка, которой отец донимал меня всякий раз, как пострижёт, напомнила мне о доброй довоенной поре, и моя обида больше не обида, она почудилась мне пустячной, вздорной, ерундовской, отчего я и покажи, что не разучился смеяться.

– Так на чём ты остановился? – спросил он.

– А на том, как водил я Толика в сад. Сам я в группе, где большие, а он в малышовской… А мне, па, тёть Мотя, воспиталка нашая, поручает быть за старшего на площадке. Вчера вот подмогал ей за малышнёй смотреть. Вертунов в угол ставил.



Отец усмехнулся:

– По старой памяти, что ли? Сам в углу ж вырос… Подумать… За время, покудушки я тут, на фронте, вытянулся в коломенскую версту!

Отец посадил мне пилотку на самое ухо.

– Теперь ты у нас форменный красноармеец, – сказал он с улыбкой и повернул лицо в сторону матери:

– Поля, а что Митя, перьвенькой наш?

Мама не отвечала.

Она всматривалась отцу прямо в глаза, и в этом пристальном взгляде было всё: и растерянность, и гнев, и недоумение, и отчаяние.

Отец насторожился.

– Что, плох?

– Не-е, Мыкыш, Митька не плохый.

– Так что ж тогда случилось?

– А то, куда ни кинь, везде клин, а рукав не выходит… Як ото подумаешь… Посажу я ребятёжь за стол, кот по брусу идэ – в борщу видать, як в зеркале: такой ото пустой, сама вода… Не мне казать, не тебе слухать, у войны рот здоровый. А вы тут… Не дужэ чи довго заигрались вы тут с вражиной? Другый год война, а конца и не бачишь, як лап у ёжика. Докы я буду хлопцам казаты: ось батько побье немца, придэ додому и всэ будэ гарно? Я вжэ устала дражнить их журавлём у неби, устали и они ждать… Тяжко, а живём. Надо! Крутимся, свет ты наш! Митька там такой, хоть потолок подпирай… А худючий там. Як хвощ! Шо здоровый на рост не беда, главнэ, не плетень плетнём. Як ни поверни всем хороший, грех жаловаться. Пошёл вот в третий… В школе парубку печки да лавочки, особая уважительность. С почётной не сходит с доски.

– Славно-то как! – сказал отец. – В отличниках сын мой! Золото моё!

– Та як бы вражина не вытирал ноги твоим золотом…

Отец задумчиво покачал головой, хотел было ответить, да так и застыл с открытым ртом – позади внезапно раздался сильный грохот.

Я оглянулся на шум.

Шагах в сорока от нас воинский эшелон тяжело и спешно выстукивал по мосту свою морзянку: на фронт! на фронт!! на фронт!!!

– Мыкыш, ще довго тутечки простоите? – тихо, как-то виновато и надломленно спросила мама, провожая тяжёлыми глазами хвост стремительно уползающего за бугор чёрного поезда.

– Да нет… Днями и нам снова под пули стеной… Громкое слово как острый мне нож, но поверь, Поленька, на то я сюда и шёл, своротить чтоб супостату салазки…

Проводив нас за проходную, отец долго смотрел нам вслед с прощально поднятыми руками…

16

Сон в кручине, что корабль в пучине.

Любви да огня от людей не утаишь.

С молодым солнцем я снова ушёл в сад к отцу.

Я ходил от дерева к дереву и спрашивал, помнят ли они отца, того отца, тогдашнего, с той встречи, когда мы были все трое вместе; в спокойном шелесте листьев я слышал скорбный рассказ о нём; остановившимися глазами я подолгу смотрел на всё тот же мост, на нематёрую мелкую речку с её стрежнями и присадами (островками из наносов), с её песчаной отмелью и лягушками, которые, прыгая боком с берега, творили слабую волну, однако достающую подошвой своей до арешника (гальки), отчего арешник, кажется, слегка покачивался на месте; я смотрел на белые нарядные папахи гор, слышал привычный в порту шум работ – весь этот мир был частицей отца. Почему же был? Кто мне ответит, кто мне назовет того, кто настоящее сделал прошлым?