Страница 3 из 15
И вот назначен был Праздник песни, устроенный и воплощенный всеми нами по его, В.А., педагогической идее.
Мы выехали электричкой на озеро Еловое, разместились в привезенных и тамошних, турбазовских, палатках и ранним вечером, часов эдак в пять, собрались вокруг какой-то сымпровизированной и возвышенной относительно зрителя «эстрады».
И хорами, ансамблями, трио, дуэтами и соло стали друг перед другом петь и взаимооцениваться.
Ашники под водительством альтиста Трубецкого спели про травой поросший бугорок не дождавшейся «героя мужа своего» Прасковьи.
Мы – про лежащего неживым в бурьяне дружка.
Вэшники и гэшники – еще что-то хорошее на душевные послевоенные слова Алексея Фатьянова…
Громким баритоном под аккордеон Женя Рыбаков спел про русскую бригаду, бравшую Елисейские поля, и отчего-то хуже, чем это бывало в туалете под подстукиванье, тихо.
Мы расчувствовались и «оплакивали вслед», расширяя в себе хорошее, сгинувших и погибших на войне, да только… – сдается мне с некоторых пор – «били чувством» все-таки повыше цели.
Мы сами были еще не настоящие, из голых намерений, из гуттаперчи… Бройлеры без завязи, без структурирующего онтологического центра в душе…
Мы еще, как называл это Павел Васильев, не начинали жить.
Не ведали, как опасно ходим.
Что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими.
Что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их[5].
Не помню, кто и с какой песней победил в тот раз. Кажется, что не мы.
…Но зато вечером, поздно, в зачине единственной ночи на родниково-родоновом озере Еловом (с лодки на глубине тридцать метров тогда еще было различимо дно) произошло событие, из-за которого я и затеял, собственно, все это вспоминать и рассказывать.
В первый раз у нас с «а» произошел вечер у одного костра, к сожаленью, полуформальный и совсем краткий, поскольку, вдосыть напереживавшись днем, мало кто отыскал силы задерживаться к ночи. Мало-помалу все отошли спать-почивать по давно ожидавшим их палаткам со спальниками.
Осталось в конце концов трое – мой затесавшийся не к своим кореш из 9 «г», я и… да, Оля Грановская, неформальный лидер, Белоснежка и Снежная королева из застенно-загадочного 9 «а».
Как-то раз «для смеху» прошедший от балкона до кухонной форточки по полого-узенькому бордюру на пятом этаже, но, по таинственному устройству души, никогда ни с кем не дравшийся кореш курил сигарету, я подкладывал веточки, а Оля (она была в светло-красном вигоневом свитерке под цвет костра), со светлыми куделечками у лба, Оля спела нам одну такую штуку а капелла, «орифлему»[6], я бы сказал, на слова не дозволявшегося к употребленью у нас в стране Сергея Есенина.
Голосок у певуньи был небольшой, не шибко-то и музыкальный, но не фальшивящий, ясный.
К тому же пела Оля с одушевлением и не на публику, не нам с корешем, а как бы самой себе или еще ближе, самому предмету послания, той женщине-музе…
И получилось хорошо. С поэзией.
Получилось – ночь, костер и вот такая девочка-снежинка, поющая изъятого у народа, у языкотворца… звонкого забулдыгу подмастерья[7].
Тут были и открытие, и риск, и какая-то неведомая еще мной красота.
Духовная, как догадался я спустя время.
Красота и радость пребывания в Духе Божием.
И я влюбился в эту девочку, в Олю Грановскую…
Не плотью-кровью, не томленьем животно-эротической тяги к наслаждению, как на беду себе «влюблялся» после в сменявшиеся «объекты», а влюбился хорошо, честно и без корысти, как любил до этого отца, маму, сестер и дедушку с бабушкой, как любил, не очень-то про это зная, поющего на большой перемене Женю Рыбакова и читавшего Маяковского В.А.
пела Оля, —
По соснам ходил, шумел поверху предрассветный озерный ветер, языки и отсветы пламени шевелились по тоненькому ее, Оли, свитерочку, а у покрытого туманом озера выстывающая трава готова уже была принять росу.
И все это единилось, нанизывалось на терпко-горькие строчки чужого, почти что предсмертного признания… Все это отныне было Оля…
Товарищ мой, дружок из 9-10-11 «г», чей отец по его просьбе брал меня пару-тройку раз на открытие охоты, закончит наш яминский политех, толкнет, выйдя на производство, несколько очевидно полезных «рацух», с одною неуловимо похожей на него женщиной смастерит двух шустреньких погодков – пацанов, да и будет себе жить-поживать, ища и наискивая примин своей сметке в тех разнообразно меняющихся условиях, в которые нам всем посчастливится вляпаться…
Но!..
Добрых два десятка лет, стоило нам увидеться, стоило посидеть-выпить, как словно ни с того ни с сего он набычивал шею, раззявливал особым своим манером рот и нутряным безмелодическим сипом выводил, «задушевно» прикрывая глаза:
И не будь, не сиди ошую, не верти по-птичьи шустрой востроглазой головкой боевая подруга, он и вправду зарыдал и восплакал бы, как плачут крапленые с отмороженными зенками воры в законе о какой-нибудь куцехвостой канарейке, отбитой ими у хищника и прилетевшей «однажды зимой» благодарить юного спасителя.
Как плачут о несвершившемся и лучшем…
Что до меня, то по истечении срока я кое-как дотумкал задним числом, что той ночью на Еловом я пережил нечто наподобие малой призывающей благодати…
Мозг мой в воспоследовавшие недели-месяцы сам собою как-то задышал и расправился. И все столь ценимые вокруг внешние достижения, включая математику, сделались ему нипочем, как говорится, ни на понюх табаку…
Подобно тугоумному до встречи с ангелом отроку Варфоломею, я стал с одного вникновения-взгляда запоминать прочитанное, без напряженья заучился по всем без исключенья предметам и, что было важнее, лучше начал угадывать и жалеть несчастных, запутавшихся на мякине окружающих людей.
На какое-то время я заболел и Есениным, конечно, прочел «Погорелыдину» Клюева, разузнал, что сумел, про русский старообрядный Север в фонде ограниченного пользования в публичке…
А когда позади остались институт, три районных года по распределению, и в видах приглядеться-примериться к будущему я поступил в открытую всем желающим клиническую ординатуру, мне и повстречалась на родных улицах незабвенная наша Оля Грановская…
Стояло позднее, переспавшее какое-то лето, канун помраченья и осеннего холода, и день был влажный, моросливый, с низкою серою ватой над крышами вместо облаков.
Из-за смоговой заводской копоти листья на деревьях едва шевелились, словно устав. И мимо-то них, мимо мощных барочно-сталинских стен эмвэдэвского городка, шла не быстро и не медленно, шагала навстречу на легких своих ножках она, Оля.
Здороваться на улице бывает и нехорошо, как заявиться без приглашения в дом, либо зайти в него, не позвонив.
Узнала Оля меня, нет ли, неведомо и поныне, но она прошла, не взглянув, «не поднимая глаз», как в рубцовской песне, с тою, мне показалось, едва различимой в уголках губ усмешечкой, которой женщины скорей защищаются от моря своих бед, нежели ищут причинить их кому-то.
5
Мф. 7,13–14.
6
Букв. – «золотое пламя».
7
Из стихотворения В. Маяковского «Сергею Есенину».